Литмир - Электронная Библиотека

– Артемий, я боюсь спросить – ты ведь знаешь мой нерешительный, робкий характер… Но скажи, ты ведь уже дарил герцогу своих… пупхенов?

– Пупхенов? Нашему герцогу? – переспросил Волынский. – Ты что, рехнулся, гофмаршал? С чего?

– Ах, забудь. Прощайте, господа!..

Лёвенвольд принял протянутую руку лакея и легко взлетел по деревянной лесенке на набережную, стуча по льду каблуками золотых туфелек, словно оленёнок копытцами.

– Какой изящный молодой человек! – с симпатией произнёс Крафт. – Не думал, что господин обер-гофмаршал интересуется строительством.

– Господин гофмаршал не интересуется строительством, – мрачно отвечал Волынский, – господина гофмаршала интересует нечто совершенно иное. И он совсем не молод, ему уж сорок два года.

Он вспомнил, наконец, что там были у него за пупхены.

У папеньки в библиотеке хранился старинный часослов, запутанный в цепях, будто каторжник в железа. Распутаешь цепи, раскроешь мудрёные замочки, откинешь бархатную дверку, крышку сказочного сундучка, – и глядят на тебя чудеса, небывалый мир, в золоте, в лазури, с глазками, с лапками. Генварь, февраль, март – человечки танцуют на балах, добывают на охоте невиданных зверей, возводят сахарные замки. Иногда любят, ссорятся и затевают дуэли. Иногда умирают от чумы. Красиво умирают, нарядные, с ювелирно прорисованными тонкими личиками.

К чему вспомнилось? Ах, да. Жизнь в том папенькином часослове протекала под эмалево-синими, жгучими, в золочёных звёздах, небесами. У Вилли Монца, кавалера Монэ де Ла Кроа, глаза оказались эмалево-синие, жгуче-яркие, как те небеса, в длиннейших лучах золочёных ресниц. Погибель, леталь…

На фронте он был переговорщиком, твёрдым, как сталь, и скользким, как шёлк. Бесстрашный умница и хитрец. Артемий в войну слыхал о нём, о его коварстве и жёсткости и об умении уговорить любых и на любое. А потом увидел его – уже при дворе.

Нежнейший кавалер Виллим Иванович был весь золото и лазурь, играл на золотых же клавикордах и пел, сладчайше, в манере под Столетова:

Истосковалася я,
Иззяблася без тебя.
Где прежде ты был,
Доколе не узнала тебя?

Столетов был модный пиита, и царицын секретарь Виллим Иванович пригрел его, оказал высокое покровительство. И сам, русского языка почти не зная, пытался сочинять такие же, как у Столетова, девичьи чувствительные баллады, исполнял их, плача голосом или смеясь, перевирая русские слова на сладостный франкофонный лад.

Где прежде ты был? Великолепный, незабвенный. Золотой де Монэ, с французским прононсом его имя читалось ещё прекраснее – Демон, а придворное прозвище было, контрастно, Керуб. Они скоро подружились, благородный Гедеминович, Артемий Петрович, и немецкий парвеню, пасторский сын Виллим Иванович. «Мамкин француз» – так звал Артемий немецких выскочек, читавших имена свои на французский манер и щебетавших на забавно перемешанном немецко-французском суржике. Так и его звал – нежно, смеясь.

Дружба льстила им обоим. Виллим Иванович, царицын амант и секретарь, мог подписывать у высочайшей патронессы, не глядя, любые бумаги, но в этом ли было дело?

Астраханский губернатор, злодей, мздоимец, убийца. И любимец августейшей четы, их наперсник, добрейший, милейший, ангел, Керуб, певчая птица. Странная пара, неразлучная пара…

«Мой любезный друг и брат» – так звал его Артемий. Он и стал его другом и братом, этот отчаянный беспечный красавец. Волынский мог не только просить его о милостях или обмениваться ценными презентами, но и поведать о том, что был недавно болен, о служебных неурядицах в Астрахани, о том, что «Терек не лучше ада, у которого живут или звери или черти» – и в ответ услышать, что и в Петербурге довольно и зверей, и чертей, можешь по приезде лично убедиться, так что не бери в голову.

Покровитель, но такой, у которого можно одолжить рубашку и парик перед важным приёмом, если ваши сани по дороге в Петербург провалились под лёд и все наряды пропали. Покровитель, в минуту чернейшей хандры присылавший записку со стихами, писанными нелепым слободским письмом – русские слова латиницей – и в стихах этих просьба к Артемию не умирать, хотя бы до вечера, до следующей их встречи.

Великолепный патрон, друг и брат, ослепительный романтик с головой в облаках.

При дворе де Монэ имел свою бледную тень, копию, так и не дотянувшую до оригинала. Её величество искренне забавлялась, наблюдая этих двоих в одной зале – синеглазого бледного камергера де Монэ и камер-лакея Лёвольда с его оленьим бархатистым взором и тонкими усишками. Их черты были схожи – высокие трагические брови, чётко очерченная линия подбородка и капризный насмешливый рот. Один предпочитал лазоревое, другой – золотое. Как близнецы Schneeweißchen und Rosenrot из старой немецкой сказки…

У Лёвенвольда сходства с де Монэ было даже больше, чем с собственным его братом Карлом Густавом. Государыня веселилась, двор смотрел на них двоих – столь разных и столь похожих, а двое – смотрели друг на друга.

И пробил час явиться на сцену – пупхенам. В тот день Волынский приехал к другу с подарком. Гость прошёл в комнаты, убранные с версальским шиком, и слуга, шагавший за ним, нёс, кряхтя, двух объёмистых золотых пупхенов, сиречь амуров – символы нежной взаимной привязанности.

В роскошной гостиной де Монэ, в его любимом разлапистом кресле, под меховым пушистым пледом, сидел противный камер-лакей Лёвольд и болтал ногой. Туфли с золотыми пряжками валялись под креслом, мерзавец устроился, подобрав под себя одну ногу, другая изящная ножка в мерцающем шёлковом чулке томно покачивалась. Лёвольд зевнул, прикрывая розовый рот, – сверкнули перстни, качнулись серьги – и лениво мяукнул:

– Тёма, здравствуй, – и, слуге, – что ты замер, человек, ставь болванов на стол.

И эти его тараканьи усы! Первым порывом у Волынского было – схватить ничтожество за шкирку и вышвырнуть вон, и он шагнул было. Но тут явился хозяин дома, в домашнем шлафроке с китайскими синими птицами, обнял Артемия и увёл прочь. А трусоватый соперник, вошь платяная, наверное, сбежал – когда они вернулись в гостиную, в разлапистом кресле никого уж не было, лишь валялся пушистый плед.

Вот этих-то пупхенов и припомнил ни с того ни с сего проклятый Лёвенвольд. Глупая, конечно, история, и для всех троих довольно постыдная.

Хотя де Монэ уже не доведётся устыдиться – через месяц после пупхенов он был арестован, а вскоре и казнён – за амурную связь со своей венценосной патронессой. Были сплетни и о яде, некой травке, убивающей медленно и неотвратимо – якобы именно такой травкой собирался Демон-Керуб притравить государя (а государь, и верно, помер через два месяца после казни де Монэ).

Патронесса, впрочем, не унывала – спустя совсем немного времени она приблизила к себе Лёвенвольда – так хозяин, у которого издох кот, недолго думая, заводит второго, точно такого же.

Голова де Монэ, залитая спиртом, отдана была в кунсткамеру, и Лёвенвольд, по слухам, ходил смотреть на ту голову, чтобы воспитать в себе осмотрительность. И от страха лишился чувств.

За этот обморок Волынский стал ненавидеть его чуть-чуть меньше, чем прежде ненавидел.

Обер-егермейстер, благороднейший из дворян, господин чистейших кровей, князь, из благородного рода Гедеминовичей – конечно же, Артемий Волынский не следил никогда, чем заняты его слуги. И не обратил внимания на то, что один из гайдуков на его запятках – вовсе не тот человек, который приехал с ним на набережную.

Пока господа объезжали с экскурсией стройку – двое их слуг зачем-то поменялись местами. Лакей Лёвенвольда обменялся шляпами с гайдуком егермейстера – оба они были в тулупах и в гетрах, и никто бы не разглядел, каковы на них ливреи, а вот шляпы с хозяйскими лентами были разные.

Вернулся рассеянный Лёвенвольд – но у этого хоть карета загорись, не заметит, так упоён самим собою – и увёз на запятках егермейстерского подменыша.

6
{"b":"842640","o":1}