– Я помню, – сказала Спаска. – Ты подарил мне колдовской камень.
Отец ногой распахнул перед собой дверь и вышел из избы.
– Распрягай лошадь. Верхом поеду.
– Да ты, братец, совсем спятил? – Дед присвистнул и постучал кулаком по лбу. – Сам убьешься и дитё угробишь!
– Распрягай, говорю. С телегой твоей мы и за неделю до Волгорода не доберемся.
Дед оказался прав: конь бился и не слушался поводьев, трясся и ржал, словно в горящей конюшне, пока отец не ударил его промеж ушей так, что у коня подогнулись передние ноги. Но и после этого он дрожал и несся вперед не разбирая дороги. Спаска помнила только, как вцепилась в безрукавку отца, чтобы не упасть, и всю дорогу сидела, уткнувшись лицом ему в грудь. Конь совсем его не слушался и мчался, не замечая натянутого повода, шарахаясь в стороны от встававших на пути деревьев. Дорога показалась ей слишком долгой, Спаска устала, от тряской езды и напряжения занемело все тело, а особенно пальцы. На спине плащ промок от дождя, но холода Спаска не чувствовала – дыхание отца было горячим и тяжелым, а по лицу его на безрукавку стекали дождевые струи.
Отец хотел выехать с гати на тракт, но конь понесся по полям, раскинувшимся вокруг, и не желал никуда сворачивать. Пока не провалился в овраг, ломая передние ноги. И отец, и Спаска вылетели из седла через его голову на колючую стерню.
Отец поднялся не сразу, но тут же поставил Спаску на ноги, неловко отряхнул и спросил:
– Не ушиблась?
Она покачала головой: отец упал на бок, крепко прижимая ее к себе, она не могла ушибиться.
На дне оврага надрывно ржал конь, силясь подняться; отец оглянулся и вздохнул:
– Я так и знал, что этим кончится…
Он потер ушибленное плечо и чуть прихрамывая направился к лошади. Спаска услышала тихий шорох лезвия, выскальзывающего из ножен, и поняла, что́ сейчас будет. Отец оглянулся, словно почувствовав ее взгляд, снова вздохнул и сказал:
– Отвернись, кроха…
Спаска не стала отворачиваться, смотрела отцу в спину: он не хотел убивать коня, жалел его. Он знал, что так нужно, но рука его дрожала. Дождь вдруг пошел сильнее, и к мелким его каплям примешались мокрые снежинки.
Спаска посмотрела пристальней. Ей казалось, своим взглядом она может придать отцу сил, но внезапно натолкнулась на что-то страшное, непонятное, тяжелое, душное даже: нечеловеческая сущность глянула на нее, но не из его глаз – откуда-то со стороны. Вот чего боялся конь! Вот почему не слушался повода!
Ледяная, колючая кровь, словно шуга перед ледоставом… Змеиная кровь…
«Дурак! Это бессмертие! Могущество!» – человек с узким лицом говорил снисходительно, как с ребенком. Он не подозревал, что нечеловеческая сущность, которую он хочет вызвать к жизни, убьет его – первым. Такие силы никому не служат, они существуют сами по себе.
Эта сила иногда так давит на плечи, что подгибаются колени. Она, как крыса, острыми зубами время от времени грызет душу, и не всегда оставленные ею ранки успевают зажить до того, как появляются новые. Она, словно тяжелый жернов, перетирает человеческое, оставляя голой воспаленную плоть, которая болит и кровоточит. Она рвется из узды… Она шепчет на ухо: «Дурак! Это бессмертие! Могущество!»
– Не надо, кроха, не смотри… Не сейчас… – Отец оглянулся, и лицо его исказилось словно от боли.
Ледяной дождь смыл кровь с его рук. Конь бился не долго, отец не успел поднять Спаску на руки, когда тот затих.
– Я могу идти сама, – сказала Спаска.
– Нет уж, кроха. Босиком по стерне идти плохо. Да и ногам холодно. Ты правда не ушиблась?
– Правда.
Он подмигнул ей и улыбнулся:
– А все равно, неплохо так прокатились… Главное – быстро.
Она кивнула. Он еще переживал из-за коня, еще чувствовал кровь на руках. Сердце же Спаски болело из-за смерти брата, но смерть лошади тронуть его не смогла.
Тяжелая это была дорога. В деревнях, до которых не добрался мор, пришлых встречали камнями и кольями, постоялые дворы на тракте отец сам обходил стороной. До самого вечера он нес Спаску на руках, называл крохой и царевной, а она рассказывала ему о хрустальном дворце. Тепло было прижиматься к его плечу, и иногда Спаска дремала.
– Ты, наверное, хочешь есть? – спохватился вдруг отец, когда совсем стемнело.
– Нет, – ответила Спаска.
Отец почему-то испугался и коснулся губами ее лба.
– Я не болею, – сказала она.
– Все равно, не мешает погреться, поесть и отдохнуть.
Он свернул с тракта, миновал узкую полоску деревьев и вышел на болото. Ни гати, ни прохожей тропы рядом не было, отец шел в полной темноте зимней ночи, безошибочно выбирая, куда ступить, обходя зыбни2, бочаги3 и трясину. Болото боялось его и помалкивало – оно тоже чувствовало силу за его спиной. И сухой островок, совсем махонький, нашелся очень быстро. На нем часто росли высокие чахлые елки, и между ними едва-едва хватило места развести костер.
Сухие еловые ветки дымили и вспыхивали с треском, выбрасывая вверх снопы горящих иголок. Спаска, опираясь на елку, сидела на подстилке из лапника, куталась в отцовский плащ и жевала черствый белый хлеб, разогретый над огнем, с куском восхитительного твердого желтого сыра – в деревне варили не такой сыр, он был белым, чересчур соленым и крошился в руках. Хлеб из пшеничной муки тоже пекли редко – к праздникам.
Отец согрел ей кипятку в жестяной кружке, и Спаску совсем разморило от тепла и сытости – она задремала под щелчки и посвистывания костра, а проснулась от взгляда: отец стоял у огня и смотрел ей в лицо. И почему-то в его глазах была боль, такая сильная, что Спаска испугалась за него. Болезни она угадывала легко, хотя дед не учил ее этому, но никаких болезней у отца не увидела.
– У тебя что-то болит? – спросила она, распахнув глаза.
Он покачал головой и, помолчав, ответил:
– Я очень давно живу на свете. Когда-то я думал, что любовь – самое прекрасное чувство из всех, а потом понял, что любовь – это в первую очередь боль и страх. Знаешь, я почти ничего не боюсь, да и нечего мне бояться. Но этот страх непреодолим. И что заставляет людей любить?
– Я тоже люблю тебя, – сказала Спаска.
Он усмехнулся совсем невесело и спросил:
– Но за что? Объясни мне, почему? Ведь я совсем чужой тебе человек… Ты видишь меня второй раз в жизни…
– А… – Спаска замерла от страха. – А разве ты чужой мне человек?
– Ты боишься, что я тебе чужой? – Он присел возле нее на корточки.
Она кивнула, готовая расплакаться.
– Вот видишь, боль и страх. Куда ни ступи, со всех сторон любовь окружает боль и страх. Не бойся, я не чужой тебе человек. Я на самом деле твой отец. Только никому не говори об этом и не называй меня отцом при людях, хорошо?
– Почему? Из-за Ратко?
– Плевал я на Ратко. Потом как-нибудь я это объясню, а пока просто послушай меня, хорошо?
– А как мне тебя называть при людях?
– Называй меня Змай. Меня так все называют. Ну или дядя Змай…
Отдыхал отец недолго, часа два или три, а потом снова подхватил Спаску на руки и понес через болото дальше. Стены Волгорода появились в тумане на рассвете, когда болото уступило место каменистым холмам, покрытым редким сосновым лесом.
Спаска успела задремать, а когда проснулась, отец нес ее через опустевший посад, по которому прошелся не один пожар: над землей висели дымы и воняло гарью; обугленные дома из камня глядели на Спаску незрячими глазами окон, меж ними кострищами чернели остатки торфяных хижин с покореженными чугунными печурками, под ногами валялось перепачканное сажей тряпье и битая посуда.