Секретари не успевали принимать телеграммы, из архивов поднимали тысячи документов, и десятки архивариусов выжимали из них только самое важное, необходимое.
Инда набросал доклад в тригинтумвират, где сообщил, что с вероятностью более восьмидесяти процентов Йока Йелен и есть созданный мрачунами гомункул, способный прорвать границу миров. В любом случае он столь сильный мрачун, какого еще не рождала земля. В подтверждение своих выводов Инда приложил отчет Мечена о работе с Йокой на метеостанции, а также подробный рассказ о встречах с оборотнем. В постскриптуме Инда официально обратился к тригинтумвирату с просьбой оставить за собой кураторство над Йокой, дабы Длана Вотан не перехватил инициативу.
Через полчаса на стол Приора легла не карточка – полное досье на Мирну Гнесенку, стенограммы судебных заседаний, отправивших на виселицу ее родителей, списки ее друзей, знакомых и родственников. Рядом выросла стопка документов по делу сумасшедшей старухи, которая принесла чудотворам младенца, впоследствии отданного Йеленам.
– О, Предвечный… – шепнул Приор Инде, взглянув на последнюю фотографию старухи. – Ужасом выбеленная висельница…
– Таких висельниц в тринадцатом году через нас прошли десятки. И все они были выбелены ужасом, – проворчал Инда в ответ.
Через час из библиотек подняли все книги, где хотя бы полусловом были упомянуты чудовища Исподнего мира. Лучшие аналитики сводили информацию в таблицы, чертили графики и делали выводы.
Отдельно работала группа аналитиков по политическим вопросам – строила прогнозы тех или иных действий чудотворов в Думе. Профессора Мечена удостоили чести войти в группу экспертов-психологов, прогнозирующих поведение и реакции подростка-мрачуна, а возглавил эту группу не кто иной, как Длана Вотан. С метеостанций слали расчеты и графики сейсмической активности, силы ветров, выпавших осадков – за прошедшую неделю.
Доктора прикладного мистицизма проверяли расчет, нацарапанный карандашом на двадцати восьми листах мятой бумаги, который утверждал, что до падения свода чудотворам осталось не сто, а десять-двенадцать лет при самых благоприятных обстоятельствах.
А черновик доклада, написанный Индой в поезде по дороге из Исида, так и остался лежать за пазухой – Инда еще не решил, стоит ли диктовать это секретарю, отправить сделанные выводы в Афран или сначала поделиться ими с Приором…
Поездка вдоль свода, закончившаяся в Исиде, такая несвоевременная, произвела на Инду странное впечатление. И крамольные расчеты сказочника оказались как нельзя кстати. В построенной чудотворами модели входящая энергия рассматривалась как медленно растущая логарифмическая функция (и много лет подряд прогнозы, выстроенные на ней, полностью оправдывались). Сказочник же заложил в расчет убывающую функцию и этим разрушил все прогнозы чудотворов. Доктора прикладного мистицизма могли проверять этот расчет вдоль и поперек, Инде не требовалось проверки: достаточно предположить, что поток энергии из Исподнего мира начнет таять, и сразу становится ясно: свод не удержать, даже если свернуть все энергоемкие производства Обитаемого мира. Все летит в тартарары. И люди, спасающиеся от Внерубежья под крохотными пятачками защитных полей, – не праздная фантазия пессимиста, а реальный исход, вероятный (и очень вероятный) конец Обитаемого мира. Инда так легко представил себе эту картину, что его передернуло.
Об опытах Исида, конечно, следовало отдельно говорить с Афраном. Инда считал себя циником, но даже его потрясла бесчеловечность ламиктандрийских экспериментаторов. Глупо было бы предполагать, что Внерубежье мстит людям за жестокость, – нет Внерубежью никакого дела до того, что люди делают с людьми. И Афрану, по всей видимости, тоже, потому что там не могли не знать, что́ за опыты по сбросу энергии проводит Исид.
Но к появлению трещины эти опыты не имели ни малейшего отношения, экспериментаторы оперировали другим типом энергии, и недавнее извержение вулкана было, скорее всего, лишь совпадением и объяснялось общим ростом активности Внерубежья, о котором Инда и написал малоутешительный доклад.
Трещину он тоже изучил вдоль и поперек и теперь мог с уверенностью сказать: она пойдет под свод. Три пути разлома, конечно, равновероятны, но она пойдет под свод. Потому что она движется навстречу Вечному Бродяге, мрачуну из мрачунов… Потому что это предсказал Танграус. Потому что, в свете расчетов сказочника, у чудотворов нет возможности нарастить поле на ее пути – каждое такое наращение может стать фатальным. Каждый выстрел фотонного усилителя, каждый грузовой вездеход на въезде в гору, да что там говорить – каждый напрасно зажженный солнечный камень. И если в Афране этого не понимают, то лишь потому, что не хотят понимать. Вот поэтому Инда и не спешил диктовать доклад секретарю – никому не нужен этот доклад, никто не станет рассматривать его всерьез. И расчеты сказочника доктора́ прикладного мистицизма объявят ошибочными – чтобы не прослыть паникерами. И Инда тоже не так глуп, чтобы стать гонцом, несущем дурную весть, – издавна таких гонцов убивали на месте, и правильно делали.
Досье на человека по имени Змай обнаружилось в отчетах агентов Исподнего мира.
12 сентября 417 года от н.э.с. Исподний мир
Болото питалось людьми. Спаска слышала, как оно зовет Гневуша, словно шепчет на ухо: иди, иди ближе, не бойся, это не страшно, умереть – это хорошо. Ненасытное… Черный, поросший редкой травкой зев был мягче перин в колыбели, теплей мехового одеяла. И Гневуш шел прямо болоту в пасть.
– А! – крикнула Спаска так громко, что стало больно в горле.
Брата не остановил ее окрик, но зато оглянулся дед.
– Гневуш! – рявкнул он, бросил корзину с корешками и в три прыжка догнал мальчишку. Встряхнул за шиворот, поддал по заднице тяжелой ладонью – Гневуш обиженно разревелся, а Спаска вдруг отчетливо поняла, что болото больше никогда не отпустит его. Он увидел сладость смерти, он не будет сопротивляться – и болото придет за ним, где бы он ни прятался.
Наверное, это было первое ее осознанное воспоминание – ей было около трех лет. Она уже знала, что такое смерть, хотя и не помнила, как умирала бабушка.
Нет, Спаска не боялась болота. Она кожей ощущала его огромное и мягкое тело с тысячей беззубых глоток. Болото дышало и покрывалось испариной, колыхалось, пускало ветры, его нездоровая плоть разъезжалась под ногами, и порожденные им мороки плавали в пелене дождя, то маня, то пугая.
В ямах, из которых доставали руду, постепенно скапливалась темно-бурая вода, масляно блестела, и подходить к ней близко отчаивались только самые храбрые мальчишки в деревне: говорили, болото закружит голову и утянет в глубину. Спаска любила смотреть в черные зеркала глубоких ям, болото не кружило ей голову. Оно давало торф, руду, грибы и ягоды, но в ответ забирало жизни. Спаска не задумывалась, справедливо ли это.
Жизнь ее была тусклой и безрадостной. Беловолосый великан по имени Ратко́ называл ее бастрючкой и змеиным отродьем, и вслед за ним ее дразнил так Гневуш и сестры. И не только дразнили, а норовили больно ущипнуть или отнять что-нибудь вкусное – например, сладкий корешок или собранные ягодки гоноболи. Они, как и Ратко, тоже были беловолосые и конопатые, со светлыми, водянистыми глазами, а у Спаски к трем годам отросла темно-русая коса, и глаза ее дед называл синими озерами. «Глянь, Живка, – говорил он матери, – большущие глазищи-то. Как озера темно-синие». Мать отводила взгляд и косо посматривала на Ратко, словно боялась, что он это услышит.
Иногда, когда Ратко возвращался с болота, мать толкала Спаску навстречу ему, щипала за щеку и горячо шептала в ухо:
– Иди, обними татку. Глядишь, растопишь ему сердце-то… Ласковый телок двух маток сосет.
Спаска пятилась назад и начинала плакать: она не хотела быть ласковой и боялась Ратко. Он казался ей чужим и лишь по какому-то странному стечению обстоятельств назывался таткой. И если дед любил потетешкать ее, взяв на руки или усадив на колени, то Ратко никогда этого не делал. От него пахло болотом, кислым потом и луком, а иногда – хлебным вином, и этот запах особенно пугал Спаску, потому что тогда Ратко делался злым, кричал на мать, а сгоряча мог и ударить. Мать умела поставить его на место: и зычным голосом, и горящим гневом взглядом, а иногда и ухватом, вынутым из печки.