И она осматривается. На ней точь-в-точь такое платье, какое она сшила для маленькой Нины. «Вот как это красиво, – думает она, – и никто не узнает, что я сама его сшила».
И она оглядывается. Перед ней много зал, больших зал, все они блестят, горят огнями. А музыка! Она гремит, гремит без конца и так легко, и так хорошо! Так приятно пахнет чем-то сладким, вкусным.
К Фанни подходит толстый, низенький господин, весь рябой. Фрак его точно простеган мелкими клеточками, но это не клеточки, а такие же маленькие ямки, как и на лице его.
– Позвольте, мадемуазель, – говорит господин в ямках, – просить вас на кадриль.
– Ах! Да это вы, г. Наперсток! Скажите, пожалуйста, я вас не узнала…
– Да! это понятно, – говорит Наперсток. – Кого часто видишь, к тому приглядишься и забудешь его отличия. Но я вас очень хорошо знаю…
И они идут по зале и начинают танцевать так легко, хорошо, весело. Музыка гремит. Огни сверкают.
– Я защищаю вас, – говорит Наперсток, – это моя прямая обязанность; защищаю от уколов, чтобы вам не было больно. И знаете ли, это так приятно защищать других!
– Но согласитесь, г. Наперсток, – возражает Фанни, – что иногда не мешает, чтобы нам было больно. Иначе мы не будем знать, как больно тем, которых никто не защищает…
– Ах! это вы говорите о чувствительности? Я в этом не знаток. Я солиден, у меня толстая кожа, я должен защищать, и я защищаю. Я думаю, что чувствительность везде вредна. Спросите об этом хоть наших vis-a-vis.
Фанни смотрит на пару, которая танцует с ними, и еще больше удивляется.
– Скажите, пожалуйста, – говорит она, – ведь это моя иголка танцует с игольником!
– Совершенно справедливо, – говорит Наперсток, – не правда ли, она очень блестяща, ваша иголка? Тонкая, стройная… и такой прямой, острый взгляд. Только с таким взглядом можно сшить из лоскутков что-нибудь общее. Для этого нужно погружаться в каждую материю, так, чтобы можно было видеть ее с обеих сторон.
– Да! но без ниток нельзя ничего сшить, – возражает Фанни.
– Я с вами совершенно согласен. Но нитка – это только материал, факт. Им руководит иголка.
– Я вижу, что вы философ, – говорит Фанни, улыбаясь.
– Я только углубляюсь в самого себя, – возражает любезно Наперсток, – а потому могу быть надет на ваш хорошенький пальчик. Впрочем, я считаю настоящим философом игольник. Он снаружи совершенно гладок, блестящ, но загляните внутрь – и сколько острот посыплется из него! Надо только уметь открыть его.
– Да, но я не люблю скрытных людей.
– Это напрасно, – заметил Наперсток. – Все на свете скрывается. Посмотрите на природу, и она скрывается. Без этого нельзя. Что же было бы хорошего, если бы все всегда было наружу? Взгляните, например, на вашего соседа: он тоже раскрывается только тогда, когда это необходимо.
Фанни взглянула и увидала, что подле нее танцевали ножницы со вздевальной иголкой.
– Скажите, пожалуйста, – удивилась Фанни, – как они фигурно одеты!
– Да! это по моде. Но я сознаюсь откровенно, я не видел другого такого смелого господина, как эти ножницы. Притом его род очень старинный. Один из его предков был в руках у Парки и постоянно перерезывал нить человеческой жизни.
– Ах! это ужасно, – вскричала Фанни. – Жизнь так хороша, зачем ее перерезывать? Мне, например, теперь так хорошо, легко, весело. Зачем же перерезывать мою жизнь?
Наперсток пожал плечами.
– Это именно самый лучший момент, – сказал он, – для того, чтобы перерезать жизнь. Многие умирают с отчаянья. Что же в том хорошего? Или живут какой-то сомнительной жизнью. Вот хоть бы эта вздевальная иголка. Она, сознаюсь откровенно, очень тупа, то есть ограниченна, хотел я сказать. А между тем она думает о себе чрезвычайно много, держит себя так прямо и подымает кверху свою маленькую головку. Она воображает себе, что она, собственно, она проводит всегда всякие толстые шнурки и широкие тесемки. Жить постоянно таким самообольщением я не считаю рациональным; это сомнительная жизнь.
– Напрасно вы так думаете, – возражает Фанни. – Мне кажется, что мы все живем, обманывая себя, одни больше, другие меньше. Мне кажется, что люди, живущие самообольщением, бывают очень счастливы, а счастье – задача жизни.
Наперсток улыбнулся.
– По-вашему, – сказал он, – жизнь должна быть балом, на котором постоянно гремит музыка?
Но Фанни не слушала его: она почувствовала, что все вспыхнуло, задрожало у ней в груди. Она увидала, да, она ясно увидала, что в стороне от нее, прямо против ножниц с вздевальной иголкой, танцевал ее Адольф. Да, это был действительно он, ее Адольф, в хорошенькой золоченой рамке. Но с кем танцевал он? Фанни вглядывалась долго, пристально и наконец разглядела, что это была сама она! Не та Фанни, молоденькая, свежая, розовая, чуть не девочка, в платье маленькой Нины, которая танцевала с наперстком, но Фанни больная, исхудалая, постаревшая до времени, в своем старом, изношенном платье, одним словом, настоящая Фанни…
– Зачем же он танцует с ней? – думает Фанни. – Ведь она такая дурная, нехорошая… Но у ней такое доброе лицо, такие кроткие, любящие глаза. Да! Я понимаю, почему он любит ее. Я не буду эгоисткой.
К ним подходят ножницы и, танцуя, перерезывают то, что связывало их.
– Ах! Как это ужасно! – думает Фанни с замираньем сердца и закрывает глаза.
Когда же она открыла их, то увидала, что перед ней, прямо перед ней стоит ее Адольф.
– Адольф, мой Адольф, – хочет она сказать и не может. Она только чувствует, как слезы выступают у ней на глазах, слезы глубокого, восторженного счастья. Она чувствует, что в груди у ней нет сердца. Там пусто. «Это сердце у него, – думает она, – а в ее груди все так легко, свободно, так хорошо!»
– Адольф! – спрашивает она, – ведь выше, полнее этого счастья не бывает, не может быть?..
Музыка так быстро играет, свечи так весело горят. Адольф обнял ее. Они кружатся, несутся, все выше и выше.
Мимо них летят звуки, порхают огоньки. Вон несут все такие вкусные блюда. Сколько на них картофеля! Даже смешно! Все это несут большим господам, которые едут в маленьких каретах. Вон идет лакей в галунах, и г. Считало ест картофель… Ах, как весело! Выше, выше!
Порхают звуки, мелькают огоньки. Выше, выше!
– Адольф! Мне так хорошо, что даже… больно… Милый мой! Все кружится, кружится, все мимо… мимо, Адольф!.. Я задыхаюсь… Га!..
V
Одно мгновенье промелькнуло, только одно мгновенье, неуловимое, страшное, и все струны оборвались. Замолкла музыка. Погасли огни. Бал кончился.
На другой день хозяйка Фанни пришла к ней. Она поднялась на все 135 ступенек с твердой решимостью объявить Фанни, чтобы та съезжала с квартиры на следующей же неделе. Расплатилась бы и съезжала, потому что она, хозяйка, нашла другую жилицу, хорошую, аккуратную и здоровую, от которой ей не будет никаких неприятностей.
И она вошла к Фанни.
– Смотрите, пожалуйста, какая неряха, – проворчала она, – не раздевшись, как есть в платье, так и спит на своем дрянном стуле. Свечка вон вся догорела. Пожалуй, еще этак она у меня пожару наделает. Нет, просто вон ее без рассужденья! – И она подошла к Фанни.
Она полулежала на своем стуле, слегка свесив голову. Исхудалое, осунувшееся лицо ее было бледно, желто и на полураскрытых губах замерла горькая улыбка. Тусклые глаза были полуоткрыты. На правой руке был надет наперсток, а у ног лежала юбка от платья Нины, совсем готовая, и в ней иголка с ниткой.
– Что это, как она странно спит и какая бледная, – подумала хозяйка и тут же сердито и громко закричала:
– М-еllе Фанни, m-elle Фанни! Эй! Я вам говорю! – Она даже толкнула ее, но Фанни не пошевельнулась.
И тут только хозяйка разглядела, что Фанни не могла откликнуться, что она была мертвая. Хозяйка испугалась и выбежала вон, но тотчас же оправилась, одумалась и снова вернулась к Фанни. Она осмотрела все ее имущество, перешарила все шкафы, что были в стенах, все ящики, но денег у Фанни нигде не было и все ее вещи были – сущая дрянь. Только «несессер» еще мог чего-нибудь стоить, притом он был такой новенький, и хозяйка собрала все, что в нем было: ножницы, игольник, даже наперсток сняла с мертвого пальчика Фанни, и весь несессер положила к себе в карман, проворчав: «С лихой собаки хоть шерсти клок!»