— Что же это, товарищи, опять этот меньшевик из Иркутска приехал рабочих мутить.
— Кронин, что ли?
— Нет, Виктор Константинович, Луковец.
— Да он не меньшевик, — заметил Антон Антонович, — я его давно знаю. Просто он не нашел своего пути и, как молодой песик, тыкается во все углы мордой.
— Песик хорош, когда он на поводочке гуляет, — возразил Гонцов. — Луковец говорит как законченный меньшевик. Сегодня в депо выступал. Заладил: «Мы — навоз истории, мы — навоз истории»… А Фома Ендаков говорит: «Почему это мы навоз? Раз ты так нас ценишь — проваливай отсюдова!»
Костюшко захохотал:
— Да ведь Луковец Кронину подражает! Нет, я не согласен считать его меньшевиком. Другой характер.
— Меньшевизм все-таки не черта характера, — сказал Курнатовский. — И меньшевик не обязательно такой скучный мужчина, как этот Кронин.
— То есть меньшевиком может оказаться и молодой песик, — заключил, смеясь, Антон Антонович.
Курнатовский не оценил юмора. Видно было: что-то заботит его. Но радужно настроенный Костюшко не связал этого со своим рассказом о посещении губернатора и за удачей своей миссии не видел уже зреющей опасности.
Приехавший из Иркутска Бабушкин сказал о Кронине с презрением:
— Это же начетчик. Я его знаю. Когда он говорит, я слышу, как у него в голове проворачиваются цитаты.
Бабушкин приехал за оружием для иркутских рабочих. Оружия у читинцев было много. У Бабушкина глаза разгорелись. В распоряжении рабочих целые арсеналы, хорошо организованные, укрытые от возможных налетов погромщиков. Много оружия на станциях: Петровском заводе, Шилке, Могзоне.
— Недавно передали партию оружия хилокским рабочим, — рассказывал Курнатовский. — Знаете, кто в Хилке? Доктор Френкель. Да, тот самый, «романовец».
Иван Васильевич хорошо помнил Френкеля по Якутску.
Бабушкин ходил по улицам Читы. Над зданием почтово-телеграфной конторы развевался красный флаг. На днях вооруженный народ захватил контору и передал стачечному комитету Союза почтово-телеграфных служащих.
Кипучая деятельность Читинского комитета увлекла Ивана Васильевича. Он выступал на митингах, писал статьи для «Забайкальского рабочего», вошел в комитет.
Здесь, в Чите, события были зримее, ощутимее, чем в Иркутске. Влияние властей сводилось к нулю.
— Сдались? — спросил Бабушкин.
— Притаились, — ответил Курнатовский, — разгромить нас трудно; мы располагаем большими вооруженными силами. Читинский гарнизон почти целиком на нашей стороне. Кроме того, запасы оружия у нас не на станции, не в мастерских, вообще не в каких-либо известных местах, а по квартирам рабочих, и не только рабочих — и горожан.
— Сочувствующие?
— Больше чем сочувствующие. Люди, которые пойдут с нами до конца — и на строительство нового общества, и на смерть, если придется.
Виктор Константинович имел в виду ту группу ссыльных народников, которые, забыв о разногласиях, с самого начала революции в Забайкалье отдали себя в распоряжение Читинского комитета. Из них самыми колоритными фигурами были Павел Кларк и Алексей Кузнецов.
Павел Иванович напоминал своей внешностью хлебнувшего культуры купчину: густая выхоленная борода во всю грудь, уже щедро посоленная сединой, большой живот, хитроватая усмешка крепких губ. И внешность, и положение на дороге делали работу его для организации особенно ценной. Кларк служил ревизором материальной службы, имел свой вагон, разъезжал по всей дороге.
— Что же, — сказал Бабушкин, слушая Курнатовского, — под давлением действительности Кларк мог изменить свои взгляды?
— Не знаю, как именно изменились его взгляды. Мы не спрашивали об этом. И каяться, и в грудь себя бить не принуждаем. Знаем, что он отдал революции не только всего себя, но и больше — сына. Сын его, Борис, был еще до революции в марксистском кружке, а теперь боевик-дружинник.
Об Алексее Кирилловиче Кузнецове Бабушкин слышал еще в Иркутске.
— Шестидесятилетнему человеку трудно начать жить сызнова, — говорил Курнатовский. — Кузнецов прожил бурную, богатую увлечениями и заблуждениями, взлетами и падениями жизнь. Человек огромного общественного темперамента. Самое время, в которое он вышел на политическую арену, и среда, в которой он вращался, подсказали ему путь «бомбиста». За участие в покушении он отбывал многолетнюю каторгу в Забайкалье. Потом, уже на положении ссыльного, занимался разнообразной общественной, культурной деятельностью. Основал два-музея: в Чите и Нерчинске, организовывал экспедиции. Он много поработал для изучения края. Сейчас Кузнецов — директор Читинского отделения Российского императорского географического общества. Он принят в читинских верхах. Как он относится к борьбе рабочих? В теории — отрицательно. Это нам известно. Уповает на интеллигенцию. А вместе с тем оказывает нам услуги неоценимые. И выступает на митингах и собраниях — его слушают, с огромным вниманием слушают, он фигура заметная на забайкальском фоне! — всегда с нами солидарно. Вот вам еще одно доказательство, как вреден сектантский подход к людям. Кронин тут нас отчитывал: вы блокируетесь с заклятыми врагами марксистов, против Маркса идете, Ленина не читали. А кто тверже нас, читинцев, выступает против наших идейных противников?
Бабушкин, неузнаваемо изменившийся на воле, поздоровевший, энергичный, вошел в читинскую жизнь так легко и закономерно, как готовый к плаванию корабль сходит в воду со стапелей.
Станция Борзя со всех сторон открыта ветрам. С юга во всю ширь Даурской равнины катилась колючая бесснежная вьюга. Вздымая пески, она завивала их серой куделью, с грохотом пробегала по железным крышам станционных построек и мчалась в степь бесноваться там, на просторе, много-много верст не встречая помехи, ни деревца, ни кустика, только послушные стебли сухого ковыля.
Маленькие косматые забайкальские лошади у коновязи позади станции привычно поворачивались от ветра. Их было много, и верховых, и запряженных не только в телеги, но и в розвальни. Это указывало на то, что люди приехали издалека, из деревень в распадках, где лежал снег.
На станции скопилось видимо-невидимо народу. Среди черных и рыжих полушубков мужиков и промасленных пиджаков железнодорожных рабочих красочным пятном выделялись ярко-синие ватные халаты с цветной вышивкой и лисьи малахаи бурят.
Здесь собрались и рабочие с шахт, которых легко было узнать по несмывающейся угольной, пыли, въевшейся в кожу лица, и охотники с коричневыми, задубевшими на ветру щеками, и чабаны из дальних улусов с темным румянцем на выдающихся скулах, и мужики из окрестных деревень, и солдаты железнодорожного батальона, квартировавшего в поселке Борзя.
Люди заполнили темное зальце, платформу, сени. Топтались, хлопая себя по бокам руками; молодежь «для сугреву» затеяла «мала кучу».
Уже много часов сидели на корточках, посасывая трубки, медленно и веско роняя слова, буряты. Все ждали. Нетерпеливые выходили на дорогу, поглядывая в степь, где клубились дымные облака метели.
Старуха, закутанная так, что виден был только один слезящийся глаз да кончик хрящеватого носа, палкой ощупывая дорогу, спрашивала, бродя меж телегами:
— Чо это творится? Пошто людей согнали?
— Сам пришла, — лаконично ответил пожилой бурят, восседавший в волчьей шубе на санях, как Будда, со своим круглым, лоснящимся на морозе, смугло-желтым лицом.
— Начальство встречать али как? — не унималась любопытная старуха.
Молодой мастеровой, пробегая, озорно бросил:
— Нынче свобода, бабка! Начальство попряталось!
Около станции, как обычно, шла бойкая торговля. Быстро раскупались желтоватые круги замороженного молока, кедровые орехи, мороженая голубика. Стоял обычный бессвязный гомон.
Пожилой человек в крестьянском зипуне рассказывал кучке слушателей:
— В Чите мы всем народом к губернатору ходили. На площади нас, почитай, несколько тысяч стояло! Требовали, чтоб он матросов высвободил. А губернатор, значит, нет, говорит, я таких правов не имею, потому на каторгу их царь-батюшка закатал, пущай он сам и ослобождает!