Гонцов осторожно посмотрел сбоку: не смеется ли Григорович. Нет, он не смеялся, сказал задумчиво:
— Как первооткрыватели живем. Это верно. По всей России так.
— До нас-то ничего похожего не было, а? — ревниво допытывался Гонцов. — Ну там французская Коммуна, так ее задушили сразу. Ведь у нас так не может быть, а?
— Нет, — твердо ответил Антон Антонович, — мы победим.
Фаня собрала просохшие листки в аккуратную пачку. Антон Антонович поглядел через ее плечо на четкий лиловый текст.
— Хорошо вышло, — сказала Фаня.
— Нет, типография нужна. — Костюшко придирчиво посмотрел листок на свет — это было обращение к рабочим Песчанки. — Там три тысячи строительных рабочих. Вот эти слова нужны каждому: «Вам, товарищи, нужно присоединиться к нам, идти в наших рядах, рядах социал-демократической рабочей партии, против ближайшего нашего врага, царя и его чиновников, и тогда уже, расправившись с ними, мы поведем борьбу дальше, с капиталистами и помещиками и добьемся того, что все будут равны и не будет ни капиталистов, ни рабочих, ни помещиков, ни крестьян». Ведь это понятно каждому, а?
— Даже моему папе, — улыбнулась Фаня и вдруг побледнела, глядя в окно остановившимися глазами.
— Вот он, — прошептала она.
Григорович и Гонцов устремились к окну. Мимо него медленно и величественно проплывала огромная фигура в черном касторовом пальто и каракулевой шапке.
— Боже мой! Он в своем парадном костюме! — ужаснулась Фаня.
Она собралась убежать, но старик уже снимал в сенцах калоши. Гонцов растерянно взглянул на Антона Антоновича. Тот пожал плечами: что, мол, поделаешь? Что посеял, то пожнешь.
— Здравствуйте, — сказал гость, глядя мимо Гонцова, — здравствуйте, господин Григорович!
Он подал руку сначала Антону Антоновичу, затем, поколебавшись, Гонцову.
— Присаживайтесь, Абрам Иванович, — пригласил Гонцов. По его лицу пробежала озорная усмешка. — Может быть, по единой? — он ринулся к шкафу.
— Мож-на, — согласился Альтшулер и большим пальцем правой руки погладил усы.
Старик обвел сумрачным взглядом комнату с ее бедной обстановкой: стол, покрытый клеенкой, железная кровать под тонким одеялом… Он дыхнул: легкое облачко слетело с его губ.
«Эта пара лентяев, как назло, сегодня даже печь не протопила!» — с досадой подумал Антон Антонович.
Еще час назад казавшаяся уютной, комната теперь под критическим взглядом старика выглядела убого.
Альтшулер сидел прямо и важно, весь в черном, как на похоронах. Левый вытекший глаз с багровым полузакрытым веком, с рассеченной бровью делал лицо странным, асимметричным. Высокий лоб, тонкий, с горбинкой нос и черная длинная борода все же придавали ему благообразие.
Обращаясь по-прежнему только к Антону Антоновичу, Альтшулер заговорил сильным и хриплым голосом старого ломовика:
— Вы у нас на собрании сказали речь, господин Григорович. Красивые, возвышенные слова. И даже мы, извозчики, ей-богу, удивлялись, что интеллигентный человек так хорошо знает нашу боль. Но я хочу спросить вас: разве идти против царя — это значит идти против родителей, против отца, который своим горбом, своими руками…
Старик закашлялся, из зрячего глаза поползла слеза. Он протянул свои огромные руки с изуродованными узловатыми пальцами:
— Пятьдесят пять лет эти руки не знают отдыха, не знают. Для кого?
Даже в горе он сохранял свой облик патриарха, полный достоинства, обиженный старый человек, с глазом, выхлестнутым ударом бича, с покалеченными руками, сдерживавшими бешеную скачку лошадей, с осипшим на ветру и морозе голосом.
Алексей бросил на Антона Антоновича умоляющий взгляд. Тот не совсем уверенно начал:
— Абрам Иванович! Поверьте. Мы уважаем вас, и я, и Алексей Иванович. Вы же наш брат, наш товарищ, рабочий человек…
Ободрившийся Гонцов, шумно придвинув свой стул к старику, страстно заговорил:
— Зачем нам ссориться, Абрам Иванович? Ну чем я плох для вашей дочки? Конечно, я не хозяин типографии, как Соломон Эпштейн, за которого вы хотели ее выдать…
Альтшулер открыл рот, чтобы что-то сказать, но Гонцов наскакивал на него с вновь обретенной своей горячностью:
— Но посмотрите на этого Соломона сейчас, когда у него забастовали рабочие. Это же половая тряпка, а не человек. Без своей типографии он не стоит гроша ломаного! Абрам Иванович! Вы жили со своей женой душа в душу…
— Так, — согласился старик, опустив голову.
— Так мы с Фаней, честное слово, проживем не хуже. А уж я не дам на нее пылинке сесть. И от ветра загорожу, и от дождя укрою!
Старик впервые взглянул прямо на Гонцова. Алексей говорил свободно и легко, не выбирая слов, с той силой убеждения, которая всегда привлекала к нему слушателей.
Наконец он остановился, и Альтшулер, обращаясь уже к обоим, высказал то, что, вероятно, больше всего мучило его:
— А если старое опять подымется? И начнутся погромы и аресты? Что будет с Фаней?
И тогда, второй раз за сегодняшний день, Костюшко ответил твердо:
— Нет, Абрам Иванович, этого не будет, мы победим!
Со стороны поглядеть, в эскадроне все по-старому, жизнь течет размеренно, по заведенному распорядку. Только «дядьки» присмирели, хоть и тянутся влепить подзатыльник, да опасаются. Офицеры ученье проводят кое-как, смотрят зверем. Разве только один корнет Назаров каким был, таким остался. И то задумываться стал. Шутов кобыле холку сбил, в другой раз за это его — на «губу». А корнет только рукой махнул.
Но вот кончается ученье, чистка лошадей, уборка конюшен, дневные наряды, и в казарме пойдут разговоры, каких раньше никто не слышал. Больше всего судят начальство. Вспоминают недавние походы, все лишения и муки войны, ругают командиров.
Самым же волнующим был вопрос: когда отпустят домой?
— Богатырь идет! Сейчас, однако, прикажут коней выводить! — раздался тонкий, бабий голос Шутова. Он опрометью кинулся в конюшню, сорвал с гнезда скребницу и нырнул в крайнее стойло. Прерывистое деликатное ржание его гнедой кобылки Ласки возвестило, что туалет ее начался.
По дорожке от ворот шел Богатыренко и с ним двое: один высокий, худощавый, по одежде судя — рабочий. Другой — пониже, коренастый, с темно-русой небольшой бородкой, в куньей шапке.
— На митинг! — пронеслось по двору.
Солдаты выбегали из помещения и собирались группами под навесом, где лежали седла и сбруя.
На пороге бревенчатого домика показался корнет Назаров в полной форме с пристегнутой шашкой. Вид у него был хмурый. Упруго шагая своими кривоватыми по-кавалерийски ногами, оп приблизился к пришедшим, откозырял с подчеркнутой четкостью.
Богатыренко представил ему своих товарищей:
— Вот, господин Назаров, делегаты рабочих пришли побеседовать с солдатами. Члены комитета: Гонцов, техник Григорович.
Назаров сухо поздоровался, коротко бросил:
— Препятствовать не буду.
На какое-то мгновение он замешкался, по его выразительному смуглому лицу прошла тень. Его команда вроде бы запоздала. Потом его глаза встретили внимательный взгляд Григоровича. В этом взгляде не было ни злорадства, ни отчужденности. Только беззлобная дружелюбная насмешка.
«Положение действительно хуже губернаторского», — с некоторой долей юмора отметил Назаров.
Упрямым мальчишеским жестом он вскинул голову, сделал знак вахмистру приблизиться. Тот подбежал, готовно изгибая спину, склонив голову, всем своим видом показывая, что готов сию же минуту дать отпор, пресечь, разогнать…
— Построить эскадрон, — бросил Назаров, — для беседы с делегатами.
Вахмистр козырнул и повернулся кругом. Назаров перевел дух.
Отказаться от предписанных уставом действий было так же трудно, как внезапно остановиться, разбежавшись с горы. Сейчас это было даже трудней, чем тогда, когда он не стал стрелять в забастовщиков, отбиравших оружие на станции. Инстинктивно ища поддержки, корнет обернулся. И снова встретил взгляд Григоровича, понимающий и чуть насмешливый.