Литмир - Электронная Библиотека

Село Маган близ Якутска выбрали местом тайного совещания не случайно. Здесь уже много лет жил ссыльный Дмитрий Васильевич Олеско. Щедрыми подачками он сумел оградить себя от внезапных набегов жандармов.

Костюшко заметил на снегу следы. Снежный пласт окреп, нога не проваливалась, отпечаток ее был мелок, а воздух так неподвижен, что следы вовсе не замело. Их было несколько. Все они вели к избе Олеско. Костюшко решил, что товарищи уже собрались.

Он не ошибся. В просторной избе вокруг некрашеного стола на лавках сидели человек двенадцать. Керосиновая лампа скупо освещала обветренные бородатые лица мужчин, и Костюшко внезапно, будто в первый раз увидев своих товарищей, отчетливо и гордо подумал: «Да какие же это люди собрались сюда! Пионеры новой, молодой партии. В полной силе выходит она на поле боя! И вот они, ее бойцы. Молодые, как и она, бесстрашные.

А разве подобные бомбисту Олеско, два месяца ждавшему казни, люди безвольные или трусливые? О нет. Но они выходили на борьбу в одиночку, воля их была разобщена…»

При всех индивидуальных различиях нечто общее объединяло собравшихся здесь. Тяжелая рука закона опустилась на их плечо, придавила их к земле, но не сломила.

Каждый из них испытал смятение той первой, пусть короткой, но мучительной минуты, когда тюремные двери замкнулись за ним, и, запертый в каменном мешке, человек забился о стены, как птица в клетке, пока человеческое начало не взяло верх над инстинктом страха.

Они знали тоску бессонных ночей в одиночках, острую жалость к близким, чьи лица они увидели через две проволочные сетки в тревожный час перед отправкой в дальнюю дорогу. Они испытали тяготы длинного сибирского пути, когда мир через толстую решетку окна входит в вагон гудками локомотива, жалостным взглядом бабы у переезда, до бровей покрытой темным платком, редкими многоточиями галочьих стай на белой странице поля. Тяжелым арестантским шагом промерили они тракт от Томска до Якутска среди серой тундры, обросшей седой щетинкой чахлого кустарника. Они теряли счет дням томительного скольжения неповоротливых паузков по серой холодной реке, под серым холодным небом, мимо бревенчатых деревень, вздымающих, как сигнал бедствия, черные кресты погостов и тусклые купола часовен. Коротким якутским летом они узнали доводящие до безумия атаки москитов, опасные переправы через бурные реки, непроходимость гиблых болот в необозримых падях. Они встречали равнодушие суровой природы и жестокость человека; обдуманную и беспощадную месть высоких чиновников, пышно оформленную параграфами законов империи, мелкую злобу приставов, мушиные укусы «распорядков», грубые пинки урядников.

Но они знали и другое: утверждая высокий дух товарищества, поддерживая слабых, объединяя сильных, днем и ночью под сводами тюрем раздавался перестук; днем и ночью выходили на пристани местные ссыльные, обнимали незнакомых людей, прибывших новым этапом. Они знали торжество передовых идей, проникающих сквозь стены централов, через пространства ледяных тундр; свет больших надежд, презрение к палачам, гордое сознание своей правды и великое единство людей труда.

Так читал Костюшко на лицах своих товарищей. Не мешая его мыслям, не прерывая их, но углубляя, доносились до него слова говоривших. Высказывались коротко, берегли время.

Первым говорил Грошев, прибывший последним этапом петербургский рабочий-печатник, набравший первомайскую листовку социал-демократов. На его лице, измученном тяжелыми переходами, багровом от ветра, с темными пятнами — следами обморожения, резко выделялись светлые бородка и усы. Забинтованные кисти рук, также обмороженных, неподвижно лежали на столе.

У него была манера делать паузы между фразами, во время которых он задумчиво прикусывал кончик пушистого уса, как бы обдумывая, что говорить дальше. Это придавало какую-то необычную значительность его речи.

Он говорил коротко, отрывисто:

— Нам довелось на себе испытать циркуляр Кутайсова в действии. Да, на нас пришелся первый удар. Мы шли по этапу. Но и здесь нас настиг кутайсовский кулак. Наша партия состояла только из политических. Всего двадцать человек. Из них девять женщин. В хвосте двигалось несколько саней с вещами, как всегда. Очень скоро мы почувствовали, еще ничего не зная о новых порядках, какое-то особое ожесточение конвоя. Особую свирепость этапного режима. Одна из женщин ослабела, упала. Мы потребовали положить ее на сани с вещами. Начальник конвоя грубо отказал. Мы понесли ее на руках. В тундре ветер сбил с ног двух женщин. Конвойный офицер приказал солдатам поднять их прикладами. Мы не могли так больше…

Грошев замолчал, провел ладонью по лицу, словно снимая невыносимо тяжелое воспоминание.

— Мы пришли на станок, там заявили, что дальше не двинемся, если ослабевшим женщинам не разрешат сесть в сани. Офицер, начальник конвоя, выслушал, пожал плечами: «За протест оставшийся путь пройдете в кандалах».

Мы стояли на своем, понимая, что должны довести дело до конца здесь, на станке… Там, в поле, в тундре, мы уже бессильны. Мы добились своего. В Усть-Куте нашу партию, как обычно, ожидали местные ссыльные. Это же, вы знаете, многолетний обычай. И многие из нас имели письма и деньги для передачи ссыльным от их родных. По неписаным обычаям, это всегда допускалось…

Но нас загнали на этапный двор, оттеснив встречающих.

Подъем скомандовали, когда еще не рассвело. Но за оградой этапки уже стояла группа ссыльных. Они бросились к нам. И здесь усть-кутский пристав и начальник конвоя устроили настоящее побоище, отгоняя ссыльных. Тогда мы вернулись в избу этапки, не слушая команд. Быстро договорились между собой. Я заявил от имени всех, что мы отказываемся идти дальше, пока не дадут возможности встретиться с местными ссыльными. Нас выслушали. Некоторое время мы ждали… Затем в избу ворвались конвойные солдаты под командой пристава. Они принялись избивать нас. Всех. Мужчин и женщин. «Зачинщиков» вывели из избы. Заперли в нетопленую баню. Наутро мы снова отказались выйти на этап. Нас связали и положили в сани. Было сорок восемь градусов мороза. До ближайшей деревни пятьдесят верст. Там мы оставили обмороженных товарищей… Мы не знаем их дальнейшей судьбы.

Грошев сжал кулаки, опустил их на стол, нервная судорога исказила его лицо:

— Мы были доведены до такого состояния… Не думали уже о последствиях. Отказались идти дальше. — Он остановился, перевел дыхание: — Мы просто обезумели. В общем, нас заковали.

«Заковали!»… Внезапно знакомое каждому слово упало по-особому жестко и веско.

Грошев кончил, покусал кончик уса, сел, не подымая глаз. Руки его на столе мелко дрожали. Костюшко, не глядя ни на кого, быстро, словно боясь, что его прервут, сказал:

— Я высказываюсь за вооруженный протест. Знаю, что за это — военно-полевой суд и виселица. Зато, может быть, целому поколению ссыльных после нас будет легче дышать. Вспомните протест на Каре…

Антон ждал, что скажет Курнатовский. Виктор Константинович слушал, напряженно глядя на говорившего светлыми прозрачными глазами и приставив ладонь к уху. Глухота поражала его периодами как след перенесенных волнений и сильного переутомления: здесь, в ссылке, он много работал, писал, изучал языки, читал ночи напролет.

Курнатовский заговорил только после того, как эсер Лапин заявил, что эсеры против вооруженного протеста как меры, навлекающей новые репрессии на всю колонию ссыльных.

Лапин, пожилой человек с львиной гривой седеющих волос, с усталыми глазами под набрякшими веками, говорил, задыхаясь не то от волнения, не то от сердечной болезни, которой страдал.

Костюшко удивило то, что эсеры выступили против протеста: пусть они склонны к революционной авантюре, пусть Лапин и его друзья любили звонкие, пустые слова, крикливые речи — это все верно, но трусами они не были.

Костюшко услышал ответ на свой вопрос в словах Курнатовского:

— Некоторых товарищей напугало наше предложение потому, что эта форма протеста рассчитана на длительную и большую выдержку целого коллектива. Не стоит затевать дело, если оно будет брошено на половине. Тут нужна полная решимость держаться до конца. Такой протест — мера крайняя. Но сейчас могут подействовать только крайние меры!

31
{"b":"841566","o":1}