Литмир - Электронная Библиотека

— Разве это со мной происходило? — беззлобно усмехнулся Мценский.

— А с кем же тогда?! — взопрел малость Христопродавцев.

— С моей телесной оболочкой, со скафандром, так сказать…

— Шутить изволите?

— Скучно, потому как…

— Да вы, однако, фрукт! Прошу прощения, товарищи, — обратился председатель к членам комиссии и в первую очередь к Геннадию Авдеевичу Чичко. — Но вас, похоже, и впрямь водили за нос. Трудоспособный экземпляр целый год на казенных харчах, извиняюсь, отдыхал! Больной, вы свободны!

— И как же вас понимать, профессор? Больной я или здоровый? Такой же, как вы? Или?.. И куда мне теперь идти, если я будто бы свободен? За документами, так, что ли?

— Ступайте в палату. Документы вам принесут. И мой вам совет: в следующий раз, когда будете звонить в ЮНЕСКО, не сочтите за труд, замолвите и за нас, грешных, словечко. Из чувства элементарной благодарности хотя бы перед бабушкой Аграфеной, которая вам утку подавала, когда вы не только этих чувств лишились, но и всех остальных.

— Извините… Я, конечно, благодарен. Только мне показалось, что есть проблемы более захватывающие.

— Ну-ка, ну-ка, как там насчет пребывания в другом измерении? Вы об этом заикнулись? Вот те на. Мне казалось, что все уже позади.

— Чепуха. Галлюцинации. Физиология. Спасибо за избавление.

— Тогда почему сомневаетесь?

— Нервы шалят. Устал. Разве не так? — улыбнулся Мценский Христопродавцеву замирительно, а на Геннадия Авдеевича глянул с мольбой.

Комиссию созвали по просьбе лечащего врача, завотделением Чичко, отдавшего себя борьбе с алкогольной и курительной наркоманией столь же безоглядно, сколь некоторые из его пациентов отдавали себя в руки безжалостного порока. Чичко сказал:

— Пощадим Викентия Валентиновича. Он и так, можно сказать, подвиг совершил: с того света вернулся.

Но «запорожец» не унимался. Видимо, в рассуждениях Мценского что-то профессора основательно зацепило.

— Чем намерены заняться после излечения? Ваша специальность?

— Откровенно говоря, никакой специальности не имею. Судя по документам, работал учителем истории. Не хуже меня про то знаете небось. Но иногда мне сдается, что работал я не в школе, а в вытрезвителе, медбратом. Это потому, что я там неоднократно содержался. Произошло слияние восприятий, или как там по-вашему, по-научному?

— Ваши любимые книги? — внезапно поинтересовался Христопродавцев, по-свойски подмигнув Геннадию Авдеевичу.

— «Капитал» Маркса и Ветхий завет! — выпалил Мценский, не раздумывая. — Это что — тест? Вообще-то я все книги люблю. Без разбору. Даже отъявленную макулатуру. Запах книжной бумаги обожаю. Не читаю, но как бы вдыхаю премудрость. А эти две книги… они не литература, а нечто сверхъестественное. Тайна бытия, расчлененная надвое. И на земле именно тогда наступит гармония нравов и философского поиска, когда эти две книги сольются в одну. То есть увидят свет под одной обложкой всечеловеческой любви.

В помещении, где заседала медкомиссия, на лицах присутствовавших возникло замешательство. Казалось, бело-муторный, стерильно-казенный туман еще более сгустился.

— М-мда… И все же кем решили работать в дальнейшем? — взмахнул председатель усами.

— Еще не решил. На первых порах — расклейщиком газет, а может, маркером в бильярдной Дома писателей. По радио приглашали кандидатов на эту должность. Или банщиком — чеки на металлический штырь накалывать. Могу и в школу, только теперь — в сельскую… Вот Геннадий Авдеевич присоветовал в Новгородскую область. Там теперь Нечерноземье поднимают. Мертвые деревеньки на ноги ставят. Одно знаю: в вытрезвитель больше не попаду. Забыл я туда дорогу.

— Ой ли?! — шевельнул усами «запорожец». — А если вам предложат вести в школе, ну, хотя бы историю Древнего Рима?

— Откажусь. Если в городской школе.

— А что… не потянете?

— Я хочу отдохнуть. От всяческих историй. Даже от самых древних, безвредных. Вообще от прошлого отдохнуть, остынуть… И пускай оно вас не смущает, это мое желание. Хочу пожить настоящим; без философских, иссушающих мозг, туманов. Без интеллектуального напряжения. Вернее — перенапряжения. Ибо считаю отныне: подлинная свобода — в неволе, в рабстве служения ближнему, в житейских подвигах, которые принято называть мелочами. В добывании хлебушка насущного, в трогательных до слез квартирных склоках, в промозглых извивах чахоточного города, в конкретных придорожных камушках, прикладбищенских сосенках и церквушках, в речках, наглотавшихся современного мазута, в сладком запахе горькой полыни, в заурядном, а не в изысканном! В доброй встречной улыбке, в пыли и лужах, а не в домыслах-помыслах, уводящих по дороге возмездия (или совершенства) в пустыню мировоззрения. Хочу домой! В старинную петербургскую коммуналку! Просто — в здание, а не в мироздание. Не примите мои откровения за бред или вызов, дорогие товарищи медицинские работники. Я трезв, как никогда. Просто — хватит с меня головоломок. Иду… жить! Благо такая милость предоставилась вновь. Понятное дело — иду, если отпустите. С миром — в мир. С прошлым покончено, как вот с пьянкой.

— Неужто? — прикусил председатель концы усов.

— Бог свидетель! — прослезился Мценский.

— Да-да, покончено, — твердо, как печать поставил, подытожил Геннадий Авдеевич Чичко затянувшиеся дебаты. — И не бог тому свидетель, а я.

Так Викентий Мценский, пятидесяти лет, в первых числах июня был выпущен из больницы за полным излечением от белой горячки (не от ее последствий) и «приступил к исполнению человеческих обязанностей».

Причисление Мценского к здравомыслящему большинству оформили документально, выдали ему взамен больничного халата узелок с малознакомыми носильными вещами, в которые Мценский мучительно долго переодевался, блуждая в забытой одежде, как в чужом городе. Одежда была великовата и пахла дезинфекцией. Вместе с одеждой вручили Мценскому паспорт, снабдили медицинской справочкой, а также рецептом на успокоительные пилюли.

Остаточным явлением недуга можно было считать ослабление памяти, проявлявшееся в частичной утрате именно тех событий и обстоятельств, что предшествовали водворению Мценского в нервную клинику. Забывчивости своей Мценский ни перед кем не скрывал, а Геннадий Авдеевич Чичко считал ее обратимой. Возвращаясь в утраченный жизненный уклад, память Мценского будет как бы просыпаться, предположил нарколог, что, в общем-то, и подтвердилось в ближайшем будущем.

В жаркий летний день Мценский очутился за воротами клиники. На его остроугольных плечах висело «февральское», сейчас, в июне, совершенно никчемное, сильно поношенное демисезонное пальтишко как бы с чужого плеча. На пегой, в седых подпалинах, коротко остриженной голове — зимняя меховая шапка-пирожок. Как бы с чужой головы. Под пальто — заповедный, как бы неразменный блейзер с блестящими пуговками.

— Приятный пиджачок подарила мне Тоня, — улыбнулся Мценский, причем верхняя губа у него задралась к носу, как это случается у лошадей, обнажив бледные натруженные десны. Он еще острее, глубже обрадовался, вспомнив имя жены. Пиджачок словно бы потянул за собой вспоминательную ниточку. Мценский мысленно поблагодарил пиджачок.

Спешить ему было некуда. Впереди — неизвестность. Это все выдумки, будто люди, завидев или ощутив неизвестное, начинают к нему бессознательно стремиться. Тяга в неведомое имеет место разве что в творчестве, в научном поиске. В быту все несколько иначе. Простым смертным не свойственно воодушевляться… ничем, то есть химерой, мыльным пузырем. Простого смертного необходимо поманить чем-либо существенным. Хотя бы словом. Что, как не слово, связует материю с духом, единит в человеке нетленное с природным? Возникая из ничего, оно, материализуясь, раздвигает наши зубы и губы, врывается в мир земной, сотрясая воздухи и барабанные перепонки.

Среди тысяч и тысяч слов, которые роятся в человеческой голове, есть слова высокие, есть повседневные, обыденные, есть и низкие, грязные — слова-плевки, слова-огрызки. Мценский, составляя для Геннадия Авдеевича записки, не единожды спрашивал себя: каково же самое главное слово? Как звучит оно на русском языке? Любовь? Солнце? Бог? Истина? Жизнь? И сразу же вспомнил, как препирались там, на дороге, в стремнине всеобщего шествия, два пожилых человека в помещичьих сюртуках и панталонах с зелеными лампасами. И самым популярным словом в их диспуте было несчетно раз повторяемое слово «истина», приправленное эпитетами «абсолютная» и «относительная». Один из спорщиков, в суконной фуражке с оранжевым околышем, наседая на партнера в широкополой шляпе, выкрикивал «узким», пронзительным голоском, нещадно грассируя: «Все в мигр-ре относительно! Дуг-р-раку ясно: абсолютной истины нет! Абсолютная истина — Бог! А Бога, пагр-рдон, никто еще не наблю-дал-с!»

5
{"b":"841558","o":1}