Литмир - Электронная Библиотека

И тут Мценский краем уха расслышал позвякивание стекла: прямо под ноги, на песчаную дорожку, покатились из рук Чугунного граненые стаканчики. Туда же рухнул и синий флакон. Вот те на… Испугаться до такой унизительной степени! Не ожидал Мценский от прожженного Чугунного подобной, весьма стремительной паники, такого расслабляющего мандража.

С трудом оторвав взгляд от приближающегося милиционера, Викентий Валентинович заставил себя посмотреть на Чугунного. А тот сидел, растекшийся по скамье, руки веревочно изогнуты, голова запрокинута на деревянную реечную спинку, хохочущий черный рот распахнут настежь. И — ни звука из вздыбленной груди.

«Какой странный смех, — насторожился Мценский. — Какой долгий, словно за что-то зацепившийся смех. Заторможенный, застрявший. Отчего бы это?» И вдруг понял: оттого что припадок! Чугунному плохо.

В следующее мгновение Викентий Валентинович ринулся на помощь несчастному Володе, благоухающему расплесканным снадобьем. Не долго думая, решил устроить Володю поудобнее: обхватив отключенного «осветителя» руками ниже подмышек, бережно положил его на скамью, сперва туловище «расстелил», затем туда же забросил и ноги Чугунного. Быстренько снял с себя пальто, свернул в укладку, подсунул под голову бедолаге.

— Здрасте! Старшина милиции Нефедов. Что здесь происходит? Та-ак, ясненько! Распиваем в местах общего пользования…

— Погодите вы, старшина! Человеку плохо!

— Человеку… — нервно усмехнулся румяный, крутоплечий старшина, принадлежавший к той именно категории людей, что большую часть жизни проводят на открытом воздухе. — Опять Чугунный выступает. А вы кто такой при нем? — обратился он к Викентию Валентиновичу, настороженно потягивая воздух широким трепетным носом. — Одэ-эко-лон? Штраф платить будем?

— Будем. Пять рублей. У меня всего десять. Пять вам, пять — мне. Квитанции не надо. К тому же не пил я ни грамма. И вообще из больницы только что… освободился. Есть справочка.

— Об освобождении?

— О лечении. И паспорт имеется. Вот, прошу убедиться, — протянул Мценский тугоплечему сержанту документы. — Если вас не затруднит, скажите, сколько сейчас времени? Для ориентировки.

Сержант с полминуты раздумывал, отвечать ему на вопрос или же проигнорировать оный, затем, не сверяясь с часами, сообщил:

— Тринадцать пятнадцать.

— Спасибо. Значит, два с половиной часа тому назад я вышел из больницы, побродил по Васильевскому острову, прочитал вот эти вот газеты, которые расстелил на скамейке. Затем ко мне подошел вот этот вот несчастный… ныне спящий человек и сказал: «Здравствуй, Кент!» Хотя зовут меня Викентий Валентинович.

— Давно с Чугунным знакомы?

— Трудно вспомнить… Очень давно. И — с длительным перерывом в общении.

— Как вас понимать?

— Со слов Чугунова — якобы лечились вместе в одном медицинском заведении, пациентами были.

— А с ваших слов?

— Это мой брат. Родной. По несчастью.

— Так родной, или по несчастью? Чугунов он или тоже… э-э… Мценский?

Сержант полистал паспорт Мценского. Развернул справочку. Подумал о чем-то своем, милицейском. И вдруг, переключив потрескивавшую на приёме нагрудную рацию, вызвал дежурного.

— Нефедов на проводе. Да здесь я, на набережной, в Соловьевском садике. Один тут в отключке на лавочке. Да знаешь ты его: Чугунный! Да, опять разлегся. Пусть его ребята подберут.

— Ладненько. Сейчас я Бобкова пошукаю… Бобков где-то возле Шмидта курсирует!

— Добро, жду, — буркнул Нефедов дежурному, затем, аккуратно сложив медицинскую справочку Викентия Валентиновича, сунул ее на прежнее место, под прозрачный целлофан паспортной обложки. И нерешительно протянул документы Мценскому.

Мценский брать документы из рук сержанта не спешил, отнесся к милостивому жесту Нефедова сдержанно, чем приятно удивил милиционера, и тогда тот еще более настойчиво обратился к Викентию Валентиновичу:

— Возьмите документы!

Мценский взял. И вдруг спохватился: торопливо треща целлофаном, извлек из того же паспорта десятирублевку, протянул Нефедову.

— Если можно, сдачу рублями, — при этом Мценский бесстрашно улыбнулся сержанту.

— А если четвертными? — сдвинул брови Нефедов, притворно мрачнея. — Забирайте и уходите. Тоже мне пирожок в июне месяце! — обратил квартальный внимание на зимнюю шапку Мценского, словно только теперь обнаружил ее на голове нарушителя. — Пальто ваше? Забирайте. Видел я, как подстилали…

Из больницы люди домой бегом бегут, а не по лавочкам рассиживаются.

Мценский осторожно потянул из-под Чугунного пальто. Голова Володи, ощерившаяся в длительном беззвучном смехе, глухо стукнулась о скамеечные рейки. И тут Мценского осенило: а Чугунный-то… мертв.

5

Ночью спать никто не ложился. Люди продолжали идти. Да и куда было ложиться? Под ноги толпе? Сомнут, растопчут. К тому же спать не хотелось. Вовсе. Отпала эта необходимость. Люди шли в ночь с открытыми глазами. Даже те из жутких псевдо-слепцов, которые днем передвигались, сомкнув веки, на ощупь, теперь, с наступлением темноты, распечатали порочные взоры и жадно пили зрачками пронизанный мириадами зрений сумрак. Именно сумрак, а не беспросветную тьму. Свет множества глаз, вливаясь в ночь, делал темноту жиже, прозрачнее.

Одновременно с возгоранием глаз высоко в небе над дорогой зажигались звезды. А в результате — даже ночью на шоссе можно было общаться с людьми, заглядывать в их смутные лица в надежде на короткий разговор или на едва различимую ответную улыбку.

В одну из таких ночей (а было их у меня на дороге не менее десятка) где-то ближе к развилке уловил я как бы звучание музыки. Вначале подумалось: что-нибудь с головой! Внутри черепа заиграло. Потом усомнился. Тщательно прислушался, заткнув пальцами уши. Музыка поугасла. Только кровь в сосудах попискивает. Значит, снаружи играют. Вынул пальцы из ушей — отчетливей звучит! Причем ласково, без металлического напора. Скорей всего — старинная, «деревянная» музыка. А правильнее — природная. Рожденная, к примеру, движением ветра, течением воды, вращением планеты. Как если бы земля, со всеми ее норами, порами, дырами, выступами и закутками, была одним огромным органом и вселенские воздухи, обтекая ее, извлекали из праха материи мелодию вечной жизни. Не утверждаю, что именно так красиво звучало, но воспринималось мной — данным образом.

Склонный если не к анализу, то к сомнению, решил я обратиться за разъяснениями к одному из попутчиков, выбрав для этой цели очкарика, то есть человека, более-менее современного мне, уроженца промышленной эпохи (оправа очков пластмассовая, под роговую). Я спросил его:

— Скажите… вы что-нибудь слышите?

Он сразу остановился, благодарно вздохнув, как будто ожидал, что я его окликну. Поправил очки на носу, едва уловимо сверкнувшие линзами. Доверительно приблизил ко мне свое неразличимое в потемках, неотчетливое лицо. При этом безволосая макушка его головы тоже едва заметно сверкнула, отразив свечение звезд. Одышливо комкая слова, человек произнес:

— Добрейший вы мой! Слышу… рад! Не сомневайтесь: довольно отчетливо улавливаю! И ваш голос, и свое отчаянье… Спасибо, что обратили внимание. Так хочется излить душу! — и почему-то скуксился, дрожащими пальцами под очки к себе полез. И тут я наконец понимаю: человек плачет. Причем — от радости.

Необходимо отметить, что на дороге многие порывались исповедываться друг другу. При первой возможности. Правда, не всегда эти поползновения встречали отклик. Всем хотелось именно высказаться, а не выслушать. Излить, а не принять вовнутрь. Преобладали монологи. И, чтобы хоть как-то общаться, приходилось соблюдать очередность: кто первый начал, тому и внимали. Скрепя сердце.

— Ладно уж, говорите, — всхлипывал от нетерпения очкарик, беря меня под руку, словно где-нибудь в коридоре института усовершенствования учителей. — Вы же первый изволили обмолвиться. Так что вещайте! Слушаю вас с нетерпением!

И тут ноздри мои, стосковавшиеся по натуральным запахам, улавливают в дыхании незнакомца… что бы вы думали? Чесночный душок! Вот так. Все, что угодно ожидал, только не это. Ведь я не только здесь, на дороге, — у себя дома, на Васильевском острове, терпеть не мог чесночного запаха. Короче говоря, откровенничать с очкариком расхотелось.

12
{"b":"841558","o":1}