Пленные каждый день ходили на работы в город — разбирали разрушенные здания и завалы, и всякий раз они становились очевидцами одних и тех же картин, иными словами, свидетелями того, что за плоды принесла та пресловутая сила, какую дало им союзничество с Америкой. Рано поутру, едва рассветет, со всех окрестных деревень стекались сюда дети — худые и замученные, одетые в лохмотья и рвань, грязные; они несли с собой коромысла с непременным зацепленным за конец его мотком проволоки, на костлявых детских плечах болтались солдатские подсумки с завернутой в листья горсткой вареного риса или парой клубней маниока. Их голоса поначалу звенели среди развалин, потом постепенно затихали где-то в зарослях тростника или диких бананов, плотно укрывших здесь всю округу. Днем над тем, что когда-то звалось городом Куангчи, воцарялось безмолвие, но впечатление это было обманчивым, потому что вблизи развалин становились слышны тихие, словно щебет воробьиной стайки, голоса детей, доносившиеся откуда-то из-под завалов рухнувших стен, обвалившихся углов зданий. Часам к пяти-шести вечера дети, один за другим, снова показывались среди развалин, сейчас плечи их сгибались от тяжелого груза, они волокли на себе всякую рухлядь, годную, скорее, лишь на то, чтобы ее выбросить: куски ржавых рельсов, развороченные створки железных дверей, погнутую колючую проволоку, искромсанные и продырявленные во многих местах листы кровельного железа.
Первое, о чем спросил себя бывший майор «коммандос», ставший свидетелем этих картин, было: почему «вьетконги» не расстреляли его? Разве не этого заслуживал он всей своей деятельностью в армии, последним поступком — стрельбой из засады, да и несколькими побегами, последовавшими затем? Ведь если б в его руки или руки ему подобных попал такой пленный, с ним бы обошлись совсем по-другому. Значит, «вьетконги» не лгут, утверждая, что для них в их политике по отношению к побежденным главное — это перевоспитание личности, иначе, если бы это было неправдой, всех пленных, собравшихся в лагере номер пять, ждало бы только одно — смертный приговор.
В один из дней было особенно жарко. К вечеру, закончив работу, пленные вернулись к себе — в палатки, натянутые у подножья крепостной стены. Лысый, едва войдя в палатку, закашлялся, прижимая руки к груди. У него не все было в порядке с легкими. «Старый барс» протянул ему флягу с кроваво-красным зельем, которое он называл эликсиром жизни, — отваром, сделанным им собственноручно еще на лесоповале из диких, ведомых ему одному и найденных в окрестных джунглях кореньев. «Старый барс», северянин родом, был сноровистым мужичком, казалось, ничто никогда не застанет его врасплох, он сможет выпутаться из любой ситуации. В его вещмешке, гигантском по размерам, была припасена про запас прорва всего полезного, и бывший майор, хотя и относился к нему с предубеждением, тоже частенько у него одолжался. Все время, свободное от работ, «старый барс» только и делал, что копошился у своего вещмешка.
Пленные закончили ужин. Майор и лысый, прихватив свертки с одеждой, пошли искупаться. Осторожно ступая среди разбросанных в траве и покрывшихся мхом осколков битого кирпича и черепицы, они стали потихоньку спускаться к реке и тут увидели коменданта лагеря — он только что искупался и теперь натягивал на себя чистую одежду.
Идите сюда, здесь получше, — показал он им место, где только что купался сам, и, присев неподалеку на бруствер старого окопа, достал сигареты и закурил.
Затягиваясь, он огляделся вокруг. Неподалеку на самой вершине высоченной груды битого кирпича — здесь осыпался большой кусок старой крепостной степы — стоял мальчик. На плече он держал коромысло, к одному из концов которого был привязан лист кровельного железа, к другому — прилажен в проволочном кольце с десяток кирпичей. Ему нужно было спуститься вниз с этой кручи, но с такой ношей это нелегко было сделать, и он тщетно искал хоть какой-то проход среди густо опутавших здесь все лиан и колючек.
Комендант лагеря подскочил к нему, помог спустить его ношу, а лотом посадил его рядом с собой на бруствер. Мальчику можно было дать лет десять-двенадцать, у него были взлохмаченные, давно не стриженные вихры, темная с землистым оттенком кожа, такая же темная, потерявшая цвет, заскорузлая от пота и налипшей грязи, песка и глины одежда. Он вытер полой рубахи вспотевшее лицо, достал тоже серо-грязную пластмассовую фляжку и протянул начальнику лагеря:
— Воды попьете?
— Пет, пей сам!
И, подождав, пока мальчонка напьется, спросил:
— Где ты живешь, на том берегу или на этом?
— Мы городские, — солидно ответил мальчик.
— Ну а теперь-то где вы живете? — несколько удивленно спросил комендант.
— В деревне. — Лицо мальчика сделалось жестким. — Папа умер, давно уже, сразу после года Обезьяны. Они его просто до смерти забили! Тогда совсем немного до Тэта оставалось, я еще совсем малявкой был, на улице караулил, пока папа копал тайник, — мы ждали тогда наших бойцов.
— А после семьдесят второго вы, наверно, жили в Донгха?
— Нет, мы с мамой в Виньлинь бежали, а туда приехали, когда стрелять перестали. Потом вместе с беженцами из Хайланга ушли в Куангант, там маме землю под дом дали. Сюда мы уже почти год как вернулись, но от города ведь ничего не осталось, вот мама и попросилась пока к деревенским… Спасибо вам, дяденька, — сказал он, неохотно вставая, и, подняв спое коромысло с железом и кирпичами, зашагал по узенькой тропке, вьющейся среди развалин, и долго еще доносился сюда время от времени раздававшийся скрежет — это кусок кровельного железа на его коромысле но пути за что-то цеплялся.
Майор и лысый уже искупались и собрались подняться наверх. Комендант взмахом руки подозвал их и спросил:
— Вы не спешите?
— Нет, — ответил майор.
— Тогда присядьте, — он выложил на бруствер пачку сигарет, — покурите.
Они пристроились рядом, чувствуя неловкость и робея. Лысый потянулся к пачке, взял сигарету, понюхал — табак пах приятно. Лысый поскреб в затылке и со смущенным смешком признался:
— Давно таких не курил.
— Вы родом откуда, с Юга?
— Да, из Садека, край садов.
— А вы? — обратился комендант к майору.
— Из Тхыагхиена. Но родичи по материнской линии все в Куангчи.
— Я давно в армии и в разных местах бывал, но такой нищеты, как тут, нигде видеть не доводилось, — заметил комендант. — Здесь, в Куангчи, в основном бедный люд, на таких революция опереться может.
— Да, — тихо ответил майор.
— А из вас двоих кто-нибудь был тут, в крепости, в семьдесят втором?
— Нет, лично я не был, — поспешил заверить лысый, — Я тогда был в Тхыатхиене. Да вам это, наверно, известно.
— Ну а вы?
— Был… — ответил майор. — На западном фланге. Паше подразделение придали на усиление десантникам в самом конце операции…
Вдруг его охватил страх:
— Но про тот период я все написал…
— Нет, не думайте, что это допрос. — Комендант усмехнулся, протянул ему, вынув из пачки, сигарету, — Курите. Просто поговорим, с допросами уже покончено. Я ведь тогда тоже здесь был, до конца. Дело прошлое, но не мешало бы кое-что и припомнить. Мы с вами все трое — вьетнамцы, вот и поговорим просто как люди. В этих местах мы с вами недавно уже говорили — на языке пуль и снарядов, а вот по-человечески побеседовать пока не довелось.
— Поймите, — сказал майор, — тогда здесь мы были просто слепым оружием американцев!
— Хорошо, если вы сейчас это поняли. Кое в чем я с вами согласен, но ведь на деле все обстояло несколько по-иному. Я очень хорошо помню, что тогда все ваши части, оборонявшие город, и солдаты и офицеры, сравнивали себя чуть ли не с защитниками Ленинграда. Было такое?
— Нет, так говорили те, кто сидел в Анлоке!
— Но ведь большинство десантных и штурмовых батальонов пришло сюда как раз из Анлока. Так что, наверно, и вы к таким героям себя причисляли?
— На войне чего не бывает. Я совершил немало ошибок…
Комендант, видимо размышляя о чем-то, долго молчал. Потом он снова продолжил разговор: