— Тять, уж когда и сил не будет дров привезти, а и тогда не трогайте бревна, сбереги. Вернусь, избу поставим. А не вернусь, как хотите.
Долго сохли бревна, потемнели. Вернулся Тимофей Гаврилович — раненый, оглушенный, но вернулся. Ходили с отцом место выбирать, пришли сюда, на берег. Облюбовали: «Здесь». А до этого жили в конце переулка, что отделяет их усадьбу от соседней, — от речки далековато, возле самого леса почитай. Обстроились, переехали, стали жить. В этой избе отец и умер, в новой, года четыре еще прожил. Мать — в сорок втором, не дождалась сына.
Все продумано было в поместье до клина самого малого, вбитого для прочности. С годами что-то менялось: подделывалось, подлаживалось. Расширялась ограда палисадника: разрослись деревья, подправляли городьбу вокруг огорода: подгнили колья; перекрывали крышу сарая, чистили колодец через два лета на третье, сруб новый сколотили. Но усадьба оставалась та же, уютнее становилась как бы. Прежняя забывалась постепенно, будто тут родился, вырос, до старости дожил. А вот пришла пора бросать все родное, обжитое-нажитое, не в эту осень, так в следующую точно…
Налив полными кадку и бак, Тимофей Гаврилович поставил ведра около предбанника — передохнуть, и тут с восхода, с ветром дошел до него едва слышимый гуд: трактор. Не зажигая вынутую из пачки сигарету, Тимофей Гаврилович кинулся к ограде, проворно прислонил к сараю лестницу, проворно влез на крышу и, хоть без солнца был день, подавшись, глянул из-под руки за деревню и увидел, как по дороге из Вдовина, подъезжая уже к крайним огородам, вихляя передком, тяжело ползет «Беларусь», таща груженую тележку. Витька! Вот молодец! Вот молодец, парень, ей-богу! Дотянул все же. Ох как бы стекло не рассадил. Набуксовался, поди, вдосталь. На порожнем тракторе тяжело, а с тележкой полной…
Спустившись в ограду, Тимофей Гаврилович чуть ли не бегом выскочил за переулок на дорогу и только тогда закурил и стал ждать. Витьке к своему дому проехать — никак не миновать усадьбы Тимофея Гавриловича. Вот здесь он и остановится. Доехал!..
Трактор уже тянул по деревне, вот затих почти, и Тимофей Гаврилович понял, что Витька остановился возле бывшей конторы отцепить тележку, чтоб не везти ее к дому и обратно. Скоро трактор показался на берегу возле моста, куда подошел Тимофей Гаврилович. Витька, веснушчатый, светловолосый, в кепке, сдвинутой на затылок, в расстегнутой брезентовой куртке, что дают электросварщикам, рулил себе улыбаясь. Хороший он человек, Витька.
— Тимофей Гаврилович! — закричал Витька издали. — Здорово жили! Что, ждал небось?! — приглушил трактор рядом, спрыгнул на землю, протянул руку, здороваясь. — Закурить найдется, Гаврилыч?
— Здорово, Вить, — улыбнулся Тимофей Гаврилович, протягивая пачку. — А еще с вечера прислушивался: нет, не слыхать. Во Вдовине ночевал, однако? Или сидел где-нибудь среди дороги? Грязно…
— Грязь, да. Набуксовался, мать ее… Ну и дорога, все руки отвертел. Едва дополз к полуночи до Вдовина, а уж домой и сил нет никаких. Заночевал. К Мишке Леонову попросился, в крайний дом…
— Все довез в целости? Стекло как, не покололось?
— Цело… Я ящик соломой обложил да привязал к борту. Тес привез, деталь к гусеничному, гвоздей ящик. Так что живы будем, не помрем, Гаврилыч. Стекла ящик здоровенный, листов порядочно…
— Вот спасибо. Ну езжай, мать заждалась тебя. Приходила вечером посидеть. Завтракай — да на работу. Забот у нас с тобой невпроворот. Пораньше закончим — в бане посветлу помоемся…
— Гаврилыч, опять тебе одному придется с двором возиться. — Витька помолчал, взглянул на соседа: — Бригадир велел ставить деталь, заводить гусеничный и с тележкой обратно, во Вдовино. К десяти был чтоб. Я отговаривался всяко, а он и слушать не хочет.
— Вот тебе раз, — огорчился Тимофей Гаврилович. — Тесу привез, самое время крышу докрывать, а он отнимает от работы. Этак мы до снега проканителимся, а потом сами же виноваты останемся. Спросят: почему не закончили? Что делать там, во Вдовине?
— Не знаю, гусеничный нужен с тележкой. А он и так интересовался: когда, дескать, отремонтируем двор? Я говорю: работы много, один Гаврилыч и занят, ты людей присылай. А он: где ж я их возьму? Были бы люди, не отрывал бы от дела. Сегодня помоги еще…
— Езжай тогда, что ж поделаешь, — сказал Тимофей Гаврилович. — Раз нужен трактор, значит, нужен. Им виднее. Ах ты черт!..
Витька поехал дальше, а Тимофей Гаврилович вернулся в избу. Старуха сидела возле окна пригорюнившись, подперев голову рукой. Увидев мужа, она встала собирать на стол, и они сели завтракать, каждый на свое место, как садились изо дня в день много лет подряд: старуха — на лавке, у окна, а Тимофей Гаврилович — напротив, сидел на табуретке, спиной к стене. Посредине стола стояла сковорода с покрошенной картошкой, залитой яйцами, малосольные огурцы последнего сбора — маленькие, кривые. Хлеб еще, молоко кипяченое для себя поставила старуха — грудь прогревать. Тимофею Гавриловичу она налила кружку чаю, он молоко пил редко.
Стали завтракать. Тимофей Гаврилович рассказал жене, как увидел трактор, взобравшись на крышу; что привез Витька. Но старуха едва слышала его, ела плохо, прихлебывала маленькими глотками молоко. Мягкое, морщинистое лицо ее под козырьком темного платка было грустно и отчужденно как бы, будто думала она какую-то свою далекую думу, не имевшую отношения ни к теперешней жизни своей, ни к Тимофею Гавриловичу. Он видел, что старуха больна, но к хвори добавлялось другое — сознание старости, бессилия своего перед временем, сознание одиночества, в каком жили они последние годы. И Тимофей Гаврилович ничем не мог помочь ей. Они были ровесники, но он был мужиком, всю жизнь работал тяжелую работу, воевал; но так тяжело работать, как работали бабы в войну, да и после еще долго, до самого совхоза считай, так даже и мужикам не доставалось. Небось захвораешь.
Та работа и надломила жену. Все-то она была проворна, все-то она была вынослива, не жаловалась, но, видно, на самом деле всему приходит конец на свете. Вот и ее силам пришел конец. Сидит за столом — старая, не так от годов, как от трудов, хворая, молча смотрит в окно. И Тимофей Гаврилович молчит. А что тут скажешь, какие слова подберешь, чтоб успокоить.
— Ты это, мать, — Тимофей Гаврилович отодвинул пустую кружку, — ложилась бы да и лежала. Или к Сысоихе сходи: посиди, поговори. А баню не топи сама, я пораньше вернусь — истоплю. Слышишь, мать?!
Старуха заплакала. Девкой, бабой была — слез не роняла зазря.
— Вот ведь до чего доживешь, — говорила она, сморкаясь, растягивая слова, — подумать только. Уж и жить охоты нет никакой. Лишь бы день прошел, лишь бы день прошел, ничего не в радость. Бывало, молодая-то была… ходишь день за плугом или солому скирдуешь, отпросишься у бригадира пораньше чуток, до темноты чтоб — завтра праздник. Домой прибежишь — и перестираешь все, и полы помоешь, и баню истопишь, ребятишек выкупаешь, спать уложишь, а сама в огород еще, к корове. При коптилке уже тесто для пирогов заведешь — хоть из черной муки, хоть и с картошкой пироги, а угощенье. И все с охотой, и на все силы хватало, чуть ли не с песней делаешь. Помнишь, отец? А сейчас что… и мясо есть, и хлеб есть, и одежа есть. Только радости нету, кончилась. Хоть бы Зойка приехала, навестила. Хоть бы смерть уж быстрее прибрала…
Сидела, плакала, разговаривая вроде сама с собой. Тимофей Гаврилович встал из-за стола, прошел к двери одеваться, повернулся к жене. Надо бы что-то сказать, а он не знал что. Не находил слов. И пожалеть жену не знал как, отвык с годами.
— Ладно, мать, — сказал он, держа в руках дождевик, — что уж там расстраиваться. Такая жизнь нам выпала с тобой. Да не одним нам, жили и похуже, потяжельше нас — вспомни. Молодые были — всему радовались, а теперь состарились. Время подошло, времечко наше. Горюй не горюй, плачь не плачь, ничего не поменяется…
— Фуфайку поддень под дождевик, — всхлипывая, старуха концами платка утирала слезы. — Поддень, зазябнешь, сырь какая, глянь, с веток капает. Давай уедем отсюда, отец. Что и держаться, раз все кинуто, все нарушилось. В Пономаревку вон. Там много наших, семей десять. Хоть помрем на людях. Что тут, света и того нет. Вот зима наступит, заметет-завьюжит, завалит сугробами. Ты к скоту уйдешь с утра, а я сиди подле окна дожидайся. Слова сказать некому. А там деревня большая, может, зайдет кто в день попроведает. Как я тебя просила нынешним летом, отец. Так разве уговоришь. Со скотом связался на старости лет. Остались сызнова в Жирновке…