А и в горнице не богаче. Такая же деревянная кровать, старухина, возле печи — ноги греть. И еще одна кровать около дальней стены, для гостей. Подушки на ней повыше и помягче, простыни, одеяло шерстяное почти новое. Кто погостить приедет, спит на кровати той, все остальное время стоит она прибранная. Шифоньер рассохшийся в углу — дочь подарила, когда мебель новую купили. В шифоньере праздничная одежда: старухина плюшевая жакетка, купленная в своем же деревенском магазине году в пятидесятом. Привезли одну жакетку под праздники Октябрьские (по одной в каждую деревню распределяло сельпо), председатель разрешил продать старухе, как стахановке, выработавшей всех больше трудодней. Купили. Так бабы ей потом проходу не давали за жакетку эту. Рядом с жакеткой Тимофея Гавриловича тяжелое зимнее пальто на вате, справленное лет двадцать назад, суконные штаны и пиджак с загнутыми лацканами — поехать если куда, так надеть. Костюм. В нем и похоронят Тимофея Гавриловича.
И в горнице два окна, занавесками прикрыты. По всей длине стены широкая скамья, на ней — цветы в посудинах разных. Половики самодельные раньше еще стелила на полы старуха, потом убрала — стирать тяжело, руки болят: половики грубые, намокнут — не повернуть.
Чайник вскипел. Старуха составила его на кирпичи, с краю плиты, занялась картошкой. А Тимофей Гаврилович все так же сидел перед жаркой уже дверцей, раз всего отвлекся, поленья пошевелил — подправил, чтоб горели ровнее. Хорошая печка, тепла много.
— Отец, ты что-то загорюнился совсем, али захворал? — спросила старуха, глядя на мужа. — Сидишь, голову свесил. Чего уж так?
— Нет, не захворал, — Тимофей Гаврилович выпрямился. — Так что-то. Стареем мы с тобой, мать, день ото дня, а уж возврата назад не будет. Пойду управлюсь на дворе, а потом завтракать сядем. Куда уж портянки подевал? На печи, видно.
— Так картошка почти готова.
— Ничего. Отодвинь, пусть остынет, теплая она вкуснее. Баню нынче станем топить? Тебе бы и попариться как раз, поясницу прогреть.
— Истопим, как же, — субботний день. Ползком, а вытоплю. Ты только воды натаскай. Да курам сыпни овсеца. Дверь избушки открой — может, выйдет какая на волю. Иди, а я приберусь пока в избе.
Тимофей Гаврилович принес из сеней резиновые сапоги, натянул их по портянкам, надел на пиджак дождевик, кепку снял с вешалки и вышел через сени в тамбур — небольшую тесовую пристройку к сеням — в ограду. Дождь перестал, но влаги столько было в воздухе, что чувствовалась при дыхании, и от избытка влаги этой как бы туман держался над землей, примерно с городьбой вровень, не густой, но видимый. А земля уже воду не принимала.
Тимофей Гаврилович остановился посреди ограды, чтобы закурить. И оглянулся. Кругом было уныло и мокро. Мокры тесовые крыши избы и сарая, мокра и осклизла на огороде картофельная ботва, собранная в кучи, мокра темная полоса полегшей под ветром конопли, росшей за сараем на самом берегу. И дальше, за деревней, знал Тимофей Гаврилович, так же сыро, уныло и пусто, пойди — не увидишь сороки. Да и что ожидать: октябрь, самый что ни на есть ненастный месяц в году. Редко когда погожий он, а то все дожди день-ночь да ветер сырой, холодный.
Двадцатого сентября картошку закончили копать — погода держалась куда с добром: теплынь, паутина плывет, небо широкое. Леса шуршат-опадают, птица поздняя сбивается в стаи, к отлету. До конца месяца тянуло так, будто специально, чтоб в огородах убрать полностью. А потом враз как заволокло небо рыхлым, похолодало, ветер сорвал последние листья с веток, оголил… И дождь, и дождь, и дождь. Тучи низко плывут, вон чуть за трубу не цепляются, за деревню глянь: небо с землей слилось, не разберешь, что где. Ну что ж, октябрь так октябрь. В свою очередь пришел он, было время подготовиться и к дождям, и к холодам.
Завалинку Тимофей Гаврилович поднял по каждой стене под самые рамы окон, рамы вторые они со старухой вставили, зазоры плотной бумагой заклеили, утепляя избу. Нигде не течет, не дует. Дров запас большой, сено накошено — можно зиму встречать: хоть метели, хоть мороз налетайте, не страшно совсем, давно привыкли.
Бросив под ноги окурок, пошел Тимофей Гаврилович выпускать из сарая скот. Летом-осенью какая управка на дворе: утром выпустил, вечером загнал. В сушь в речке напьются, а в дожди — из лужи любой. Зимой же три раза на день короткий корму дай, напои да навоз выбрось утро-вечер, чтоб не скапливался. Если жалеешь гонять на прорубь к воде ледяной, таскай тогда воду в избу, жди когда степлится, и из избы — во двор. Так они и делают постоянно: старуха корову жалеет, заботится о ней вон как.
Скотный двор в конце ограды, в огороде почти. Сарай беленый перегорожен надвое, в одной половине зимуют овцы с курами, в другой — корова с телком. К сараю со стороны речки двор пригорожен просторный — глухой, соломенный, в эту вот пору как раз хорош он для скота любого. Избушку за лето проветрило-просушило, оконца с весной Тимофей Гаврилович выставляет, а дверь всегда настежь. Крыши двора до картошки еще Тимофей Гаврилович выложил на четверть по всей поверхности объедьями сенными, жердями придавил объедья, чтоб ветрами не завернуло, не оголило крышу.
Держали они со старухой корову: без коровы и жизнь немыслима в деревне; двух овцематок пускали в зиму. Растел у коровы зимний был всегда, если быка приносила — оставляли себе, по заморозкам на мясо резали, телка — сдавали в совхоз. От поросенка который год отказались. Куры еще — пятнадцать кур, петух шестнадцатый. Наседку каждую весну сажала старуха на яйца. Теперь вот Тимофей Гаврилович рубил головы молодым петушкам на суп. А как подморозит, под праздники зарежет трех баранов, быка годовалого почти. Вдвоем им мяса этого от заморозков до ростепели апрельской вдоволь, но, глядь, налетит из города дочь, заохает: мама, тятя, в магазинах мяса нет, на базаре пять рублей килограмм, помогите. Помогут, куда ж деваться. Всегда помогали. Каждую осень по первопутку машины городские, одна за одной по деревням, мяса продажного ищут, и подешевле чтоб. Им часть продадут, положит старуха рубли те на дно сундука — на похороны.
Выгнал Тимофей Гаврилович за ограду скот, курам овса насыпал дорожкой под навесом, чтоб не толкались, не дрались. Взял ведра, на колодезном срубе стоявшие, воды речной натаскать в баню. Сысоевых изба топилась, дым над крышей стелился, свалянный ветром: варит старая Сысоиха завтрак, ждет Витьку. А его не видно не слышно. И у Рябовых дым из трубы, они на самом краю деревни. Три избы. А лет шесть назад чуть ли не пятьдесят изб насчитывалось по шегарским берегам. Идешь зимой по деревне, мороз, тихо, а дымы над белыми крышами столбами сизыми в небо. Неподвижны. А как солнце начнет всходить — порозовеют. Голоса в морозном воздухе далеко разносит по деревне, любой звук…
Спускаясь к речке, услышал Тимофей Гаврилович окрики от скотного двора — это Петр Рябов выгонял молодняк на пастбище. В летней загородке, горбясь, по колено в грязи, перемешанной с навозом, простоял гурт ночь под дождем, теперь направлял их скотник в мокрые поля, пастись. Пасется молодняк прямо за деревней, с версту-две отходит, гони в любую сторону — пусто, но и одних оставить никак нельзя: разобьется стадо на части, разбредется — будешь потом носиться туда-сюда, разыскивать до темноты.
Поднимаясь с полными ведрами из-под берега, всякий раз окидывал Тимофей Гаврилович усадьбу свою взглядом, будто недавно переехал, отмечая, на каком хорошем месте находится она, не поджимается соседями, занимая долгий плавный береговой изгиб. Каждое строение стояло на своем месте, на том, на каком и должно было стоять: и изба, и сарай, и баня. Огород высокий, сухой, плодородный. Банька саженях в тридцати от речки, омуток напротив, не шибко и глубок, но не промерзает даже в самые лютые морозы. Прорубь долбит всякую зиму на омутке Тимофей Гаврилович: вода проточная — для стирки, для бани, скоту. Себе берут из колодца, колодец в ограде выкопан, сруб из горбылей сосновых.
Избу эту — пятистенник — рубил Тимофей Гаврилович после войны, в сорок восьмом, осенью. Отец еще жив был, помогал немного. А лес с отцом они в сороковом готовили, и тоже осенью. По снегу уже, по первому пути вывезли лесины из бора в деревню. Весной ошкурил бревна старик, сложил на поперечины в штабеля сохнуть. В июне ушел Тимофей Гаврилович воевать. Прощаясь, просил отца: