В бригаду входило восемнадцать дворов, почти все обитатели которых носили фамилию У; жилища их ютились по краям лессового оврага. Прошлогодняя непогода и неурожай вконец разорили бригаду — на счету ее значилось всего тридцать восемь фэней[13]. Приближалась весенняя страда, а в бригаде не было ни грамма удобрений, только два пустых пластиковых мешка. Пусто было и в свинарнике, если не считать двух жалобно повизгивающих свиноматок, старых и тощих, как дворняги. Даже свиного помета почти не удалось собрать. Где тут с таким гнилым хозяйством перенимать опыт Дачжая и Сяоцзиньчжуана[14] — я ума не мог приложить.
Сослуживцы, знавшие толк в сельском хозяйстве, наставляли меня: первым делом позаботься об удобрениях, это будет твой капитал. Я не мешкая собрал всю бригаду и в соответствии с установками Отряда провел митинг «критики — борьбы» против одного бывшего кулака, потом призвал «начать битву за удобрения, опираясь на классовую борьбу». А затем от имени Отряда добавил: отныне число свиней и кур в личном хозяйстве ограничивается; все обязаны немедленно вернуть взятые в долг суммы и прекратить пользоваться домашними ткацкими и прядильными станками; в течение двух месяцев запрещается расходовать фекалии на приусадебные участки, в целях охраны зеленых удобрений запрещается выпускать свиней и кур на общественное поле…
В первых распоряжениях не было ничего нового, их встретили молча, но два последних запрета вызвали немалый шум. Особенно наседали на меня женщины с ребятишками на руках: «Забросим свои участки, что есть будем? Одну соленую водичку?», «Свиньи еще так-сяк, а как быть с курами и утками? На насестах держать, так чем их кормить, когда и людям-то жевать нечего?», «Что за новые правила, в соседнем уезде так не делают!». Говорили и еще что-то, но я не всегда понимал местный диалект. Сердитые, просящие, протестующие голоса становились все громче, казалось, они вот-вот захлестнут меня с головой — но я держался твердо (как говорят в здешних местах, «ухватясь за аршин, не уступал ни вершка»), и всем пришлось замолчать.
Несколько дней прошли спокойно, новые распоряжения выполнялись, расцвеченные лозунгами дома выглядели по-новому. Вдруг однажды, возвращаясь из большой бригады, я обнаружил в поле кур. Чернушки, пеструшки преспокойно разгуливали между зеленых ростков, выдирали их из земли своими сильными лапами и выклевывали семена.
— Кто выпустил кур в поле?
Ответа не было.
Я крикнул во второй раз, и опять мне никто не ответил.
— Ах, так! Тогда я конфискую этих кур.
Из саманного домика, прятавшегося под большим деревом рядом со свинарником, раздался дрожащий голос: «Это наши, наши…» Из дома вышла женщина лет тридцати, некрасивая, худая, загорелая до черноты, с длинной косой. Глядя на меня тревожно и испуганно, она то и дело вытирала красные от холода руки о черный передник. Кланяясь и улыбаясь, она говорила: «Простите, товарищ начальник, простите! Я там готовила корм для свиней и своему Хайяцзы велела присмотреть, чтобы куры не зашли в поле. А этот пострел где-то заигрался!» Она побежала по меже с криками «Ачи! Ачи!» и, швыряя комья земли, выгнала с поля четырех пеструшек. На обратном пути она не переставала бранить Хайяцзы: «Вот неслух! Одни забавы на уме! Ну погоди, вернется отец, не миновать тебе хорошей взбучки!»
Я не стал больше ей выговаривать и побежал выгонять остальных кур. Но на следующее утро куры вновь, крадучись, вышли в поле; среди них были и те четыре. Я закричал, обернувшись к домику под деревом: «Эй, ваши куры опять на поле!»
Ответом снова было молчание.
— Тогда я этих кур… — начал я угрожающе.
— Ой! — вновь появилась некрасивая женщина, на этот раз пунцовая, словно шелк праздничного халата, такая же суетливая, с тем же встревоженным и испуганным выражением глаз. Она в знакомых уже выражениях обругала своего Хайяцзы, бросая на меня опасливые взгляды.
Кто эта женщина? Я пришел в бригаду недавно, постоянно отлучался то на одно заседание, то на другое и не успел познакомиться со всеми крестьянами. Тем не менее я все-таки вспомнил, что видел ее дважды на женских собраниях, да и в поле приходилось с ней сталкиваться. На работу и на собрания приходила в числе первых, но вела себя не так бойко, как иные: в прениях не выступала, не смеялась, а все больше сидела в углу и шила стельки для туфель. Когда поспевал чайник, она, не дожидаясь просьб, разливала всем чай и при этом чуть заметно улыбалась как бы в знак приветствия. На вид — добрая, работящая женщина, но активисткой ее не назовешь. Как-то пришла даже с просьбой разрешить ей напрясть килограмм пряжи, на что я, разумеется, согласия не дал. В другой раз не написала материала по критике Линь Бяо и Конфуция — грамоты-де у нее маловато, да и муж в отлучке, все дела на ней одной, еще и за свекровью ухаживай, свиней корми… Вот только имя ее я никак не мог припомнить.
В тот вечер перед началом занятий вечерней политшколы я спросил о ней у начальницы женского отряда. Та ответила, не переставая кормить младенца грудью:
— Ее зовут Юэлань, мужа — У Чаншунь. Живут они душа в душу.
— А почему ее нет сегодня на занятиях?
— Отпросилась. У нее часто кровь к голове приливает, это еще от беременности осталось. А в прошлом году ей опухоль вырезали… Не везет человеку!
Большого интереса Юэлань во мне не вызвала. Но в последующие дни среди кур и уток на поле неизменно оказывались ее пеструшки. Я вспылил, решив, что она нарочно выпускает птицу на поле, а все ее оправдания рассчитаны на простака горожанина вроде меня. Нет, видно, без наказания тут не обойтись. И вот я, улучив момент, запустил в ее курицу камнем. Та захлопала крыльями и взлетела. Я бросился вслед, но ни один из брошенных мною камней не достиг цели, лишь несколько перьев, кружась, опустилось на борозду. Я несся с налитыми кровью глазами и вдруг, поскользнувшись, съехал по склону на участок, где с зимы стояла вода. Весь заляпанный грязью, долго не мог я вытащить свои кеды из вязкого ила. Мальчишки-подпаски захлопали в ладоши и закричали:
— Корова! Корова упала в воду! Ну, теперь говядины на всех хватит!
Что мне было делать? Злой и сконфуженный, я помчался советоваться с другими уполномоченными. Один из них, тощий тип по фамилии Ян, затянулся сигаретой и усмехнулся:
— Эх ты, книжный червяк! Подсыпал бы ядохимикатов, и дело с концом. Крестьян нужно брать на испуг, говорить с ними покруче, иначе нам с капитализмом не покончить…
Вернувшись в деревню, я отправился на поиски бригадира У Лю.
Дяде Лю, опытному земледельцу, было далеко за пятьдесят, но в нем что-то осталось от молодого задора: разговорчивый и смешливый, любил он смотреть кино и книжки-картинки, любил рассказывать эпизоды из старинных романов вроде «Речных заводей» или «Истории царств Восточного Чжоу». Были у него и недостатки — не интересовался политучебой, на занятиях клевал носом, а на цигарки использовал газеты или срывал со стены учебные материалы. Вот и сейчас, отдыхая на току, он скручивал цигарку из листа бумаги с призывами критиковать Линь Бяо и Конфуция.
— Дядя Лю… — нахмурился я.
Он обернулся и, увидев меня, изобразил на лице раскаяние:
— Эх, опять я рукам волю дал, никакого соображения нет…
И со смехом отхлестал себя по рукам.
Я выждал немного и перешел к делу:
— Открой-ка амбар и отвесь мне полкило зерна, а заодно достань и ядохимикаты. Я хочу…
— Ядохимикаты? — Он выпустил изо рта клуб дыма.
— Без них кур и уток с поля не прогнать!
— Э-э… — У Лю посерьезнел, но тут же хитро блеснул глазами и подмигнул мне. — Ну, это ты ловко придумал! Да только… У людей в домах пусто, не продашь яиц — бабам масло и соль не на что купить. Куры и утки — последняя наша надежда… Нет, этак нельзя, нельзя…
Лю закачал головой, как игрушка на шарнирах.
— Значит, по-твоему, надо дать волю стихийному развитию?
Он не знал, что такое «стихийное развитие», а когда я объяснил, сказал: