Кстати, такое понимание ничуть не противоречит и сегодняшнему. Ведь и сегодня полностью освободиться от всех ограничений можно только став Робинзоном на каком-то далёком заброшенном острове, но вот как раз таким-то образом понятая свобода и оказывается самым страшным, с чем может столкнуться современный человек. В действительности и сегодня под «стеснениями и ограничениями, связывающими общественно-политическую жизнь и деятельность», о которых говорят все современные словари, понимаются не только те запреты, которые накладывает на нас право и мораль нашего общества, но и отсутствие гарантий защиты любых проявлений нашей воли. Словом, обладать полной свободой – это и сегодня означает пользоваться всей полнотой гарантий, которую могут предоставить властные и силовые институты государства.
Таким образом, свобода и в античном полисе предстаёт как отсутствие факторов, способных нанести ущерб «возможности проявления субъектом своей воли». Но в том-то и дело, что её полнота в состоянии обнаружить себя только там, где есть категории лиц, исключённых из системы покровительства, которую представляет человеку община, или те, кто пользуется ею лишь в ограниченной мере. То есть только там, где есть несвободные (рабы) или хотя бы полусвободные. Рим впоследствии сведёт степень защищённости человека его общиной к такому началу, как правоспособность, которая обладает весьма развитой градацией от полной до нулевой.
Но всё же было и нечто такое, что значительно отличало взгляды Греции на окружающую действительность, в которой институт рабства образовывал собой один из устоев самого мироздания. В представлении свободного эллина не быть рабом можно только одним путём – став господином. И это тоже понятно, ибо если наличие свободы осознается только там, где есть не-свобода, то полностью свободен лишь тот, кому надлежит властвовать, лишь господин. Но, строго говоря, вовсе не по тому формальному основанию, что он фактически повелевает кем-то из невольников, что кто-то непосредственно подвластен ему и обязан выполнять его распоряжения, а потому что он в принципе способен – и высшими законами этого мира назначен – к господству. Другими словами, волей покровительствующих богов ему дано всё то, что необходимо и достаточно для его обеспечения: он обладает оружием, у него есть твёрдая воля и решимость никогда не быть рабом, наконец, самое главное – он занимает своё место в едином строю непобедимых, который в конечном счёте и гарантирует ему все его права. Свобода для большинства населения греческого полиса – это вовсе не личный удел отдельно взятого гражданина, а судьба его родного полиса, именно – и только – сильный и независимый город становился её высшим гарантом, именно принадлежность к нему была основным её условием.
Сказанное, конечно, не означает, что решительно всё сводилось к одному государству, что человек того времени не имеет никаких представлений о личной свободе, но парадокс заключается в том, что эта категория могла быть наполнена реальным содержанием лишь для противоположных полюсов античного города, то есть для самого его «дна» (рабов) и для высшего слоя граждан, обладающих всей полнотой прав. В то же время оно практически не затрагивало тех, кто занимал промежуточные позиции в общей иерархии полиса. Это прямо вытекает все из того же определения свободы через решительное отрицание противоположной стихии: личный её аспект мог пониматься только через прямое противопоставление личной же зависимости, непосредственному подчинению чьему-то личному произволу. Между тем личная власть, способная распорядиться самой жизнью человека, в условиях полиса может сказаться только на двух категориях – рабах и гоплитах. В распоряжении полиса вообще нет никаких механизмов, способных поставить в личную зависимость и регулировать её режим никого, кроме них если, разумеется, речь не идёт о неоплаченных долгах, за которые гражданин в исключительных случаях мог быть продан заграницу на невольничьем рынке).
Что касается рабов, то здесь, как кажется, не требуются никакие комментарии, ибо (юридически являясь собственностью государства) практически все из них находились в прямом личном владении. Правда, чрезмерное насилие над рабом и уж тем более его убийство не всегда приветствовалось обществом, однако господину не составляло большого труда найти для своего оправдания достаточно веские аргументы. Для узкого же слоя граждан, обладающих исключительной полнотой прав, личная зависимость возникает только с появлением тирана. Последнее обстоятельство и служит ключом к пониманию того на первый взгляд странного и необъяснимого обстоятельства, в силу которого виднейшие полководцы и талантливейшие общественные деятели часто подвергались остракизму, а то и просто физическому уничтожению. Так, например, в Афинах, подвергших репрессиям уже своего первого законодателя, сделавшего невозможным возвращение тирании, как кажется, не было вообще ни одной выдающейся личности, которая в конечном счёте не подверглась бы репрессиям.
Политическим центром сил античного города становилась каста гоплитов, сильных и гордых людей, не допускающих и мысли о какой бы то ни было деспотии. Поэтому-то каждого, кто обнаруживал склонность, а то и просто способность к личной власти, ждала неминуемая расправа; спасти уже не могли никакие заслуги перед отечеством. Другими словами, опасным становился даже тот, кто, не выказывая подобной склонности, одними качествами своей личности заметно возвышался над окружающими. Методы Фрасибула, повторимся, в условиях демократии работали не менее исправно, чем в условиях описаного Геродотом тиранического режима (мы уже упоминали о некоторых из тех, кто был подвергнут репрессиям во время демократического правления). Не забудем и о протесте былых товарищей Александра, когда тот принял царское достоинство и ввёл у себя унизительный для свободолюбивого эллина этикет персидского двора; этот протест в конечном счёте пришлось подавлять уже силой оружия. Казнь виднейших сподвижников, ставших тогда во главе заговора (Филота, друга детства Александра, во время восточного похода командира отборной конницы гетеров, гордого и надменного человека, который никогда бы не смирился с режимом личной власти, и его отца Пармениона, самого знаменитого полководца в александровом войске) отрезвила многих. Сказались, разумеется, и пять лет проведённых в стране, обычаи которой уже переставали казаться дикими свободолюбивым эллинам. Но возмущение интересно именно этим органическим неприятием режима личной власти замкнутой кастой гоплитов. Властвовать могла лишь она, и её военный вождь (даже при всех своих заслугах перед войском) мог быть только «первым среди равных». Только в батальном строю, на поле битвы его власть становилась абсолютной и распространялась на их жизни (а в остальном – все как у Чапаева: я пью чай – и ты садись).
§ 3. Оружие как средство достижения свободы
Можно утверждать, что вовсе не позиция, занимаемая в имущественной дифференциации, а место в военном строю, роль в тех победах, которые и обеспечили благоденствие полиса, определяли уровень притязаний этого формирующего всесокрушающую фалангу ордена на место в политической структуре общества. Решающей роли на поле боя должна была соответствовать ключевая позиция в управлении государством. Поэтому любой, кто имел дерзость возвыситься над ними, посягал на самые фундаментальные устои нового мироощущения, порождавшегося самим строем античного полиса. Этот любой становился преступником (пусть даже только потенциальным, ибо никаких амбиций у него в действительности могло и не быть) даже не перед ними, а уже перед самим полисом. А вот последнее уже неотличимо от преступления перед самими богами. Может быть, именно по этой причине заручиться поддержкой демоса (или, если угодно, охлоса) в вынесении обвинительного приговора никогда не составляло большого труда. Полибий пишет, что везде, где масса приучена демагогами пользоваться чужим добром и где она возлагает все свои упования на жизнь на чужой счёт, при демократическом строе дело легко доходит до убийств, изгнаний и раздела земель, коль скоро масса находит… вожака. Но, думается всё же, что дело не только в низменном желании поживиться дармовщиной, – скорее здесь бессознательно срабатывало то, что впоследствии назовут «здоровым классовым инстинктом».