Словом, о личной свободе, о не стеснённой никакими ограничениями частной жизни не могло быть и речи. Там же, где иногда встречалась некоторая раскованность поведения, как, например, в Афинах времён упадка, сказывалась скорее слабая эффективность городской полиции. Так что не было бы преувеличением сказать, что многие черты тоталитаризма со всей отчётливостью обнаруживаются в организации полисной жизни. Мы вновь убеждаемся в том, что античный город каким-то глубинным инстинктом добивается тотальной мобилизации каждого своего гражданина, лишь опережение всех в темпах именно этой мобилизации позволяет ему не только выжить в условиях непрекращающейся войны против себе подобных, но и побеждать.
И всё же знаменитое утверждение Перикла, с правления которого, собственно, и начинается упадок Афин, не содержит в себе никаких передержек, ибо с точки зрения эллина все эти ограничения столь же не существенны в его понимании свободы, сколь сегодня – правила дорожного движения. Мы уже говорили о том, что расширение демократических начал деперсонифицирует действительный источник государственной власти, и там, где он вообще растворяется в воздухе, перестаёт отождествляться с каким-то конкретным социальным слоем, кастой, идеология общины полностью подчиняет себе сознание любого индивида. Но индивидуальное сознание в этом случае уже не в состоянии распознать внешний диктат; никакие ограничения, накладываемые чужой волей, уже не распознаются им, а в результате любые побуждения предстают уже как свободные проявления своей собственной. Словом, представление о неограниченной личной свободе, конечно же, должно было существовать и в этом, как может показаться сегодня, далёком зародыше тоталитарного режима. Но, точно так же, как воззрения Гераклита о пульсирующей вселенной нельзя равнять с современными космологическими теориями, наивное представление эллина о свободе ни в коем случае не следует путать с тем, которое господствует сейчас.
Цицерон будет утверждать, что само наличие свободы предполагает обязательность несвободы, рабства. Это как бы два полюса какой-то высшей, не во всём понятной разумению тогдашнего обывателя реальности; и каждый из них, как и любой полюс вообще, не в состоянии существовать без другого. Конечно, Цицерон – это не самый крупный авторитет в области общественно-политической теории, но именно поэтому его свидетельство по-своему особенно ценно. Только профессиональный философ обязан опережать развитие общественного сознания, определять его вектор. Юрист, оратор, политический деятель, словом, человек далёкий кабинетной премудрости, он должен уметь другое – остро чувствовать то, что носится в самом воздухе его времени, и находить ему подходящие и точные формулировки. Собственно, способность к этому и определяет квалификацию любого общественного деятеля. Но здесь, в воззрениях Цицерона, мы успеваем захватить уже умирающий, взгляд на вещи. Так, Сенека (1 до н. э. / 1 н. э., Кордуба, ныне Кордова, Испания – 65 н. э., Рим), римский государственный деятель, писатель, философ, в 47 письме к Луцилию составленном в то ли в 63, то ли в 64 году, пишет: «Я с радостью узнаю от приезжающих из твоих мест, что ты обходишься со своими рабами, как с близкими. Так и подобает при твоём уме и образованности. Они рабы? Нет, люди. Они рабы? Нет, твои соседи по дому. Они рабы? Нет, твои смиренные друзья. Они рабы? Нет, твои товарищи по рабству, если ты вспомнишь, что и над тобой, и над ними одинакова власть фортуны».[149] Впрочем, даже умирающий, этот взгляд, по-видимому, всё ещё продолжает властвовать над сознанием римлянина (да и Сенека советуя обходиться «со стоящими ниже так, как ты хотел бы, чтобы с тобой обращались стоящие выше», отнюдь не приветствует освобождение рабов).
В воздухе же греческих городов расцветших задолго до возвышения Рима носилось представление родственное именно тому, о котором говорит Цицерон. Если профессиональные философы ещё и могли размышлять о глубинном смысле общих категорий, то обиходное понятие свободы практически не имело никакого самостоятельного положительного содержания и раскрывалось только в противопоставлении несвободе, рабству, как прямое отрицание этих материй. Быть свободным означало только одно – не быть рабом, и если каким-то чудом из жизни эллина можно было бы убрать институт рабства, с ним тотчас же исчезло бы и всякое представление о гражданской свободе.
Кстати, такое представление, вопреки обыденному мнению, роднило Грецию с Востоком. Рабство – это некое маргинальное состояние далеко не только для неё; практически во всех культурах человек, не бывший даже вольноотпущенником, а во многих случаях и не имевший рабов в своём роду, имел достаточно оснований гордиться своим положением, даже если он и не занимал высоких мест в единой социальной иерархии. Ведь благодаря именно этому обстоятельству ниже его были многие. Содержание, которое вкладывает сюда современное понимание свободы, – отсутствие ограничений, накладываемых своим обществом, кланом, сородичами, – рассматривалось бы в то время как тяжёлая жизненная катастрофа, как одно из самых больших несчастий, что может выпасть на долю человека, не только Востоком, но и самой Грецией. Древнегреческий язык и латынь обозначали человека, обладающего свободой, как лицо, которое принадлежало своему роду, имело общее происхождение со своими соплеменниками, разделяло уклад их жизни и было наделено сходным с ними образом мысли. Впрочем, это было общим и для многих других (если не сказать всех) языков; практически везде термин «рабы» относился к группе людей, полностью исключённых из крайне замкнутой и строго оберегаемой среды равного, дружеского общения.
Свобода как особое состояние духа, побуждающее человека к творчеству, ещё практически неведома греческому полису; для него существует лишь чисто внешний её аспект, то, что впоследствии будет названо «свободой от» (в противоположность «свободе для»). Лишь с победой в персидских войнах начинается пробуждение этого особого состояния, но и оно ещё требует своего осознания. Иначе говоря, расцвет творчества в эпоху Перикла – это во многом стихийный взрыв, не влекущий за собой радикального изменения менталитета. Поэтому свободный человек греческого полиса был тем, что сегодня определяется нами многозначным понятием «свой». На него в полной мере распространялась мораль рода, его обычаи, законы, система его табуации; все это, конечно же, ко многому обязывало любого индивида. А следовательно, в известном смысле служило ограничением, связывало его действия, его инициативу. Но вместе с тем нисколько не сказывалось на его свободе, ибо в действительности в её определение входило ещё и другое – та защита, которую гарантировал человеку его род. Ведь отсутствие ограничений отнюдь не исчерпывает понятие свободы, но образует лишь один из её полюсов. Другим – и, может быть, самым главным – является система гарантий, представляемых общиной каждому своему члену в том, что любые действия в сфере разрешённого (или явно не запрещённого системой существующих в ней ограничений) будут в случае необходимости поддержаны всей силой всех её институтов. Словом, действительная свобода существует только там, где индивид уверен в том, что община либо немедленно сметёт с его пути любые препятствия, не обусловленные её законами, обычаями, моралью, либо в самом коротком времени восстановит попранную чем-либо справедливость.
В свою очередь, раб, как уже было сказано здесь, – это «не наш»; именно поэтому рабу не было дано интегрироваться в систему отношений, что связывала воедино всех членов общины, а вместе с ними ему было отказано и в защите со стороны её институтов. Кстати, и сегодня клич: «Наших бьют!» в мгновение ока собирает не рассуждающую ни о чём, но изначально готовую к бою толпу. В какой-то степени это отзвук ещё тотемных представлений: тотем не может оказывать защиту тому, кто всецело принадлежит чужому тотему, и обязан сокрушить любого, кто представляет угрозу для него самого. Таким образом, не одни только требования законов, обычаев, морали, которые предъявляются к человеку, но и отсутствие гарантий, защиты со стороны рода формируют собой те самые «стеснения, ограничения», что препятствуют ему проявить свою волю, реализовать какие-то начинания. Словом, ключевым являлось то обстоятельство, что раб представал чужаком, полностью лишённым оснований пользоваться гарантиями общины, и только поэтому абсолютно несвободным.