— Самое главное — выдержать, — сказала она. — Продолжать жить.
— Ох, жить… — вздохнула Анна. — Все равно как?
— Почему — все равно? — удивилась маршальша. — Не думаешь же ты, что это конец? На войне всяко бывает: сегодня отступление, завтра победа.
Теперь рассмеялась Ванда.
— А вы говорили, что никогда не отдадите немцам «Мальвы».
Прабабка посмотрела на нее осуждающе.
— Ты здесь была? Нет. Значит, не знаешь. Все улицы и шоссе были запружены танками, машинами, пушками. Я смотрела на это нашествие железных муравьев и одновременно видела дым, черный дым над Варшавой. Ночью красное зарево и беспрерывная пальба не давали спать. Я было совсем скисла, но меня спасла реквизиция. Когда их полковник вошел в гостиную и велел покинуть дом, я взбеленилась. Встала и приподняла край стола — оттуда все как посыплется, ему чуть ноги не переломало. А потом я сказала: пусть лучше меня убьет, как убивает моих близких в Варшаве, но не лишает старую женщину крова. Он спросил, есть ли в доме заразные больные? Я ответила, что не унижусь настолько, чтобы пугать его тифом, так же как не перестану говорить по-французски. Пусть забирает весь первый этаж, вместе с прислугой. А мы с внучками останемся наверху. Полковник долго на меня смотрел и вдруг решил, что одного этажа им хватит. А перед тем, как войти в Париж, ему не помешает — для практики — поболтать по-французски. Разумеется, не слишком часто — пока ему нужно завоевать крепость Варшаву.
— И он приходил к вам беседовать по-французски?
— Нет. Конечно, не приходил. Это он так сказал, чтоб не потерять лица. Очень уж был обескуражен, видя, как со стола летят в его сторону книжки, подсвечники и пепельницы. Что ж, пережил небольшую бомбардировку и капитулировал.
Прабабка засмеялась своим молодым, заразительным смехом, радуясь, что обескуражила полковника, что позволила себе безумную выходку, что видит перед собою милые юные лица.
— Неужели вы действительно не знаете, что такое страх? — спросила Анна после того, как они с Вандой ответили на все вопросы, касающиеся судеб членов семьи.
Прабабка задумалась, погрустнела.
— Знаю, но предпочитаю не помнить. Стараюсь не думать о том, что было в жизни плохого, несправедливого, жестокого. Вот вы рассказывали о самоубийствах в Варшаве. Это не выход. Нужно упорно держаться до конца, как требовал Стажинский. Никогда нельзя знать, что принесет завтрашний день. Может… войну на Западе? Наступление Франции?
— Вы в этом уверены?
— Милая моя, я догадываюсь, что должна чувствовать именно ты. Но в чем можно быть уверенной сейчас, сегодня? Этот их фюрер нападает внезапно, молниеносно, разрушает дома, дороги, мосты. Нет, я ничего не знаю. Но одно несомненно: даже если, как говорят, он намерен уничтожить все наши памятники культуры и превратить Варшаву в провинциальный город, бояться он нас не научит. Тот, кто будет бояться, рано или поздно погибнет. От руки врага или по собственной воле. В петле, от пули или от воткнутой в сердце шпильки.
Маршальша не сдвинулась с места, но вдруг как будто перенеслась в другое измерение. Смотрела перед собой пустыми глазами, словно сосны, растущие на песках Константина, были Свентокшиской пущей, где когда-то разыгрывалась трагедия январского восстания 1863 года.
Крулёва дала знак, и девушки вслед за нею вышли в коридор.
— Пойдем к Эльжбете. Она так ждет вестей из Варшавы — с Кошиковой и Хожей. Потом вернемся к прабабке.
— Она захочет еще нас видеть?
— Думаю, да. В доме теперь тоскливо, везде чужая солдатня, и трудно притворяться, что ничего не изменилось. Вы же внесли дуновение жизни, а она…
— Она? Она так хочет жить…
Перед октябрьским парадом немецких войск в Варшаве, на Иерусалимских аллеях, впервые были взяты заложники. А незадолго до одиннадцатого ноября, дня, отмечаемого всей Европой как день победы над кайзеровской Германией, гестапо прочесало город и в закрытых автофургонах увезло в здание студенческого общежития университета многих профессоров, работников библиотек, учителей, юристов и ксендзов. В Уяздовском госпитале полиция появилась совершенно неожиданно и увела всех военных врачей на площадь Нарутовича, где уже находились их коллеги из университетской клиники и окружного госпиталя. По улицам города расхаживали усиленные вооруженные патрули.
— Чего можно бояться в завоеванном городе? — удивлялась Анна.
В тот же день, когда на Кошиковой и в госпитале все терялись в догадках, к Адаму забежал доктор Корвин и сообщил, что группа офицеров СД, занимавшая два дома на Хожей, поспешно покинула частные квартиры. Гитлеровские флаги сняты, с тротуаров исчезли рогатки с колючей проволокой.
— Конец блокады, — обрадовалась Анна. — Может, и они испугались? Я могу вернуться домой?
Но Павел Толимир советовал Адаму соблюдать осторожность.
— Когда ты будешь отсюда выписываться, я подыщу для вас безопасное жилье. Сейчас думай об одном: как бы поскорее выздороветь. Ты у нас — обыкновенный штатский, которого нашли в заваленном подвале. Через пару недель здесь от тебя не останется и следа.
— Как от увезенных врачей? — спросила Анна.
— Надеюсь, их отпустят. Если б Стажинский был в ратуше, он бы рискнул вмешаться. Но подтвердилось самое худшее: президент города арестован и перевезен с аллеи Шуха в тюрьму на Даниловичовской.
— И ничего нельзя сделать для его освобождения?
Павел пожал плечами.
— Генерал обещал орден Виртути Милитари тому, кто отобьет Стажинского или организует его побег. Трое наших людей напоили немецких часовых, вошли к президенту в камеру и сказали, что он свободен. Но он не ушел с ними. Заявил: «Не хочу, чтобы из-за меня пострадал хоть кто-нибудь из нашей тюремной охраны. Да и не верю я, чтобы по отношению ко мне немцы решились на крайность». Когда «Шимон» повторил эти слова своему шефу, генерал сказал: «Так я и предполагал. Он человек твердый».
Одиннадцатого ноября улицы города опустели, словно вымерли. Лишь с наступлением сумерек какие-то тени выскользнули из подворотен, зажгли свечи на солдатских могилах и исчезли так же бесшумно, как и появились. Кружащие по городу патрули могли лишь коситься на желтые огоньки свечей и вспоминать подобную иллюминацию, устроенную варшавянами на могилах защитников города в День поминовения усопших. Тогда тоже все скверы и площади сверкали от огоньков: казалось, сама земля горела вокруг могил тех, кому она дала последний приют. А теперь? Для кого звенел в темноте колокол уцелевшего костела? Для кого горела земля?
Арестованных врачей отпустили, убедившись, что они не являются фронтовыми офицерами и не принимали участия в боях. Отпустили в последнюю минуту, когда они уже забирались в подогнанные немецкие грузовики. И в тот же день, к удивлению жителей Варшавы, несколько сот польских офицеров-врачей строем прошагали по улицам города. Люди на тротуарах останавливались, чтобы хоть на минуту порадовать взор видом польских мундиров. Врачи спешили — их ждали оставленные без присмотра раненые, но Варшава посчитала эту невольную демонстрацию хорошим знаком, особенно символичным в день победы. И вскоре на глухих заборах и стенах сгоревших зданий появились торопливо начертанные надписи: «Польша жива!»
«Дед Ианн сказал бы, что они рехнулись, — думала Анна, разглядывая эти надписи на потемневших от огня стенах. — Дом мертв, его обитатели погибли или искалечены. А эти слова кричат о воле к жизни. Вопреки всему, наперекор фактам».
Но о том же свидетельствовали вода, брызнувшая вдруг из кранов, электролампочки, горевшие, правда, только в определенные часы, стук топоров, срубавших деревья в садах и пригородных рощицах. Шла зима, топлива не хватало, в выстуженных квартирах и больничных палатах было так же холодно, как и на дворе.
Анна снова, как в сентябре, повсюду слышала скрежет стекла под ногами. Осколки, вынимаемые или выбиваемые из оконных рам, падали на тротуары. Юные харцеры и ученики старших классов, объединясь в бригады, безо всякой страховки вставляли стекла в окна даже на верхних этажах, приводили в порядок световые фонари на крышах. Формально они не посещали школ, так как гимназии и лицеи были закрыты, но каждый в свободное от случайных работ время ходил на какие-нибудь подпольные курсы или занятия в профессиональные училища. Реальная жизнь начала переплетаться с видимой, а не всем доступная истина порой заглушала вранье уличных громкоговорителей и лживых газетенок, издававшихся аппаратом немецкой пропаганды.