Через некоторое время пришел поручик с флягой водки. Ванда пыталась сделать хотя бы глоток, но не смогла и с гримасой отвращения отвернулась. Однако позволила вывести себя из склада и, усаживаясь на козлы телеги, ни о чем не спросила — ни как исчезли с земли следы крови, ни откуда взялась другая лошадь, уже впряженная в телегу.
Поручик отозвал Анну в сторону.
— Это лошадь из обоза. Конечно, не такая породистая, как ваша, но сильная. Возвращать ее не нужно. Я… простите за все.
Анна молча кивнула. Она чувствовала себя виноватой за то, что этот молодой командир, вместо того чтобы радоваться первому выигранному сражению, вынужден извиняться. Но теперь она знала: город не покинут своими солдатами, его защищают не только жители.
Следующие два дня прошли как будто спокойнее. Налеты стали реже. Раненые с Охоты и Воли рассказывали, что все немецкие атаки на окраинах отражены частями под командованием полковника Порвита и майора Санойцы. Захваченные пленные из четвертой танковой дивизии и из полка СС «Лейбштандарт Адольф Гитлер» якобы утверждали, что оборона на подступах к городу явилась для них неожиданностью, после боев девятого сентября они не считают возможным наступать без огнеметов и поддержки тяжелой артиллерии. Им обещали, что они свободно войдут в оставленный польскими войсками город, и никто не ожидал, что сгорит столько танков.
В госпитале все еще с горечью вспоминали ошибки первых дней мобилизации, безответственный приказ Умястовского, эвакуацию из охваченного огнем города пожарных машин. А пленные немцы говорили об ошибках своего командования, о плохо подготовленной — без прикрытия авиацией — атаке на Волю, о недостаточной ударной силе танковой дивизии, которая должна была, чуть ли не беспрепятственно пройдя через левобережную Варшаву, овладеть всеми мостами на Висле.
По палатам словно бы пронесся живительный ветерок: оказывается, гарнизон города под командованием генерала Чумы не только задержал, но и отбросил врага, понеся, правда, потери, но зато доказав бессилие танковой дивизии и отборного полка СС.
По радио и из газет начали поступать сведения о крупном сражении у Бзуры, которое вначале шло успешно и связывало большие силы врага, задерживая его продвижение к Висле. Через три дня после памятной вылазки на склад у редута Совинского в госпитале снова появилась Ванда — и сразу же вступила в спор с каким-то раненым, который успехи у Бзуры почитал такой же сплетней, как и россказни о бомбардировке французами немецких портов.
— Вы только посчитайте: девятого немцы атаковали Варшаву сразу с нескольких сторон и ничего не добились, даже понесли потери. До одиннадцатого, как я слышала, армия «Познань» генерала Кутшебы разгромила пехотную дивизию и взяла в плен более тысячи немцев. Нынешний день уже отличается от седьмого дня войны — тогда это был сущий ад. Вы были здесь во время эвакуации?
— Госпиталя? Да. И остался здесь, так как упал с вашей телеги.
Ванда сдвинула брови.
— Но вы тут, и притом живой. Спасены, за что следовало бы поблагодарить мою быстроногую лошадь, будь она жива. Теперь мне достался спокойный, сильный мерин. Черт побери! На вашем месте я бы радовалась, что сейчас лучше, чем неделю назад, что воздушные налеты стали реже. Если бы только знать, почему…
Но на этот вопрос никто в городе — кроме командования — ответить не мог. Раненые полагали, что бомбардировщики были направлены против армии «Познань», но гибель солдат этой армии не могла послужить утешением для жителей столицы, кольцо вокруг которой неуклонно сжималось. Хотя бомбы падали реже, в Варшаве не утихали пожары. Стажинский ни разу не сказал о боях у Бзуры, президент говорил лишь о Варшаве. Только о ней: «Столица должна проявить волю к победе. На Варшаву смотрит вся Польша. Англия нас не покинет. Мы верим, что вскоре придет обещанная помощь».
Помощь. Слово-надежда, слово горькое, как горько всякое разочарование. Первоначально город рассчитывал на Запад, затем, не теряя еще этой веры, — на спасение, которое могла принести победа Кутшебы у Бзуры. Но через несколько дней пришли плохие вести: по приказу самого фюрера к месту сражения у Бзуры были переброшены из-под Варшавы пехота, танки и авиация, дабы как можно быстрее сломить сопротивление армии «Познань» и отступающей в направлении Бзуры армии «Поморье». Гитлер намеревался отрезать обе эти крупные группы войск от столицы. Голос Стажинского упорно, хрипло призывал к спокойствию, к тушению пожаров, очистке заваленных щебнем улиц и тротуаров. Президент города обещал, что в середине месяца, то есть через несколько дней, многочисленные французские дивизии снимутся с линии Мажино и двинутся на запад, к Рейну. Варшава должна продержаться до момента, когда немцы будут вынуждены перебросить часть своих сил с Польского на Западный фронт. Варшава должна оказаться достойной названия столицы.
Люди днем и ночью не отходили от радиоприемников, но передачи из Лондона выражали лишь соболезнование и восхищение стойкостью Польши. Никто ничего не обещал, ни о какой помощи не было и речи. Генерал Гамелен не отдавал приказа о начале военных действий в защиту союзника. Приказы отдавал только голос, но касались они города и его обороны, исключительно города, а не всей Польши.
Анна решила поделиться своими сомнениями с Вандой, которая после разговора с раненым офицером зашла к Адаму. Он по-прежнему спал странным глубоким сном.
— Ему не лучше? — спросила Ванда.
— Нет. А что на фронте?
— Тоже ничего хорошего.
— Значит, «нужно умирать, как на Вестерплятте»…
Ванда зло взглянула на нее и встала.
— Черт возьми! После всего того, что ты делала здесь, в госпитале, я уже думала, ты наша. А из тебя все время так и прет твой рационализм. Никуда не денешься — француженка.
— Я бретонка.
— Ну значит, из тебя вылезает парижанка. Землячка Гамелена.
— Ванда!
— Да, да, именно так! Хорошо еще, если не из достославного племени тех парижан, что бегали любоваться на казаков царя Александра, расположившихся в Булонском лесу, и угощали их вином. А в это время побежденный Наполеон…
— Нет! — крикнула Анна. — Я не пойду глазеть на немцев, если они расположатся в Уяздовском парке, и буду, если понадобится, стрелять в них… Только что значишь ты? А я? Новицкая? Кука? Понимаешь — ничего! Не больше, чем Варшавская Сирена, которая должна защитить мосты. А мосты усиленно обстреливают с суши и бомбят с воздуха, они скоро рухнут. А ее меч? Это что, символ? Святая Анна Орейская! Вы любите придумывать мифы и верите в чудеса.
— Ты не веришь, что кто-то нам поможет? Например, Париж?
— Уже не верю.
— А я еще надеюсь. Как и все. И это лучше твоего проклятого неверия, — бросила, уходя, Ванда.
Значит, опять она, Анна, думает иначе, нежели другие, и совсем чужая этим людям — которых она хотела понять, которых хотела бы спасти. Так, может, действительно лучше не отказываться от иллюзий и верить несмотря ни на что? Внимательно прислушиваться к тому, что упорно повторяет охрипший голос Стажинского?
Анна шла по уже почти пустынным улицам. Немецкие самолеты перед наступлением ночи сбрасывали на город последние бомбы, разжигая последние в этот вечер пожары. Она думала о том, через какие диковинные фазы проходил этот город, который ей хотелось считать своим. Сначала была вера в победу, в союзников Польши, были военные песни, беспечность и легкомысленное созерцание воздушных боев над столицей. Потом — паника, почти звериный страх, вызванный видом несметных толп беженцев и приказом об эвакуации из Варшавы всех мужчин. Беспорядочная, поспешная эвакуация, из-за нее в госпиталях и пожарных депо не осталось квалифицированного персонала. Добровольцы, повсюду одни добровольцы: старики, молодежь, женщины и дети. Возвышенная решимость держаться, проявленная брошенными на произвол судьбы жителями столицы. А позже — Варшава в пожарах, в дыму. Сначала горели крыши домов, костелов, дворцов и башен Королевского замка. Затем, вместе с пеплом и развалинами, город как бы спустился вниз: все население, покинув верхние этажи, расположилось на первых этажах, в подвалах и полуподвалах, подворотнях и бомбоубежищах. Варшава в верхней своей части горела, а в нижней, у самой земли и глубоко под землею, — стонала, голодала и мерзла ночами. Средние этажи миллионного города стояли совершенно пустые, шелестя черной бумагой затемнения, невольно наводя на мысль о той пустоте пространства, что разделяла жителей Варшавы и все еще сражающиеся армии «Поморье» и «Познань». Что, собственно, знали солдаты этих армий о страданиях, бедах и мужестве осажденного города? Ничего, то есть только то, что говорил их командованию и всему миру суровый, охрипший от крика голос Стажинского. А что знали они, жители города, — спустившиеся сверху вниз, перебегающие с одной стороны горящей улицы на другую, голодные и измученные — о героизме отдельных воинских частей, о длящейся много дней битве у Бзуры? Ничего, то есть столько, сколько можно было понять из приказов генерала Чумы или обещаний Стажинского о помощи.