Прабабка ле Бон была совсем не похожа на ту прабабку. Замечательная, полная достоинства, но и безумия, неученая и в то же время мудрее любой из них, кончивших монастырскую школу. Анна-Мария спрятала все коричневые шарики, до которых дотронулась мать Ианна. И позже, когда ей с большим трудом удалось получить в школе подтверждение того, что галльский гороскоп действительно существует и что друиды связывали судьбы людей не со звездным небом, а с деревьями, шумящими в бретонской пуще, она много раз навещала прабабку и записывала ее ворожбу: для деда и бабки, Катрин и ее близких, а также для своих польских друзей. А когда Анна-Мария получила от Кристин из Варшавы даты их рождения, то написала, что Эльжбета и маршальша родились под одним и тем же знаком — дуба. Могучего дерева, которое долговечно и не нуждается в какой-либо защите. Покупая позднее для своей далекой подруги открытку с изображением дуба, она помнила уверенно сказанные вещие слова одной из последних кельтских прорицательниц:
— Дуб — дерево благословенное. Всегда ищи укрытие в тени его заботливых ветвей.
— Но ведь все деревья вокруг меня должны рухнуть, — напомнила прабабке Анна-Мария. — И только я, каштан…
— Нет-нет. Дуб тоже живучий, он не поддается никаким вихрям. А ты запомни: никогда-никогда не убеждай себя, что нет никакого выхода. Даже в тюремной камере, когда ветер захлопнет дверь, от удара где-то вверху может открыться окно, сломаться решетка. И бойся сказать такие слова: «Я несчастлива».
— Да, я знаю, — прошептала Анна-Мария.
Прабабка подняла голову, и на ее лбу под белым чепцом собралось еще больше морщин. Старушка была удивлена ее ответом.
— Знаешь? Откуда?
Но Анна-Мария, как настоящий каштан, была замкнутой и упрямой. Она ничего не сказала, лишь пожала плечами.
Святая Анна Орейская! Ведь не могла же она рассказать этой старой женщине, что далеко отсюда, в песчаной долине, как раз сейчас играет в теннис другая женщина, ненамного ее моложе и, смеясь розовым ртом, спрашивает ровесницу своих правнучек:
— Счастлива ли ты, дитя мое? Да? Это достойный ответ…
Последний год учебы в школе был бурным, и не только из-за нового отношения Анны-Марии к монастырской библиотеке и подругам, которые проигрывали в сравнении с Эльжбетой, а скорее — и совершенно неожиданно — из-за повторного появления в ее жизни Софи. Казалось, что дом и магазин той женщины навсегда стали для Анны-Марии чем-то совершенно чужим, что именно ферма старого Ианна ле Бон будет решать ее судьбу в торжественный день выдачи свидетельств, в день Бастилии, четырнадцатого июля. Останется ли она, как все дочери «белых», на бретонском побережье или убежит из Вириака, как Франсуа? Но куда? Бежать ей было некуда, хотя недалеко, за портом Круазиком, цвела бело-розовым цветом ее каштановая роща, а комната в Геранде, в которой умерла мать, стояла больше года нетронутой и пустой. Впрочем, в эту весну Ианн чаще, чем обычно, сокрушался над судьбой учениц «школ Дьявола», которых тот последовательно — ибо кто же может быть более последовательным, чем сатана? — завлекал в педагогические училища для того, чтобы потом они сами становились разносчицами заразы, растлевая в свою очередь новых воспитанниц. Как-то раз Анна-Мария осмелилась спросить, нет ли педагогических училищ в Бретани, и этим невинным вопросом вызвала у деда приступ ярости. Что такое? Похоже, она только притворяется, что не знает, зачем ее послали в монастырь «белых» сестер? Анна-Мария не могла не слышать о запрете говорить по-бретонски в светских школах, и неужели она думает, что республика будет учить дочерей «белых» для того, чтобы они потом распарывали сеть, наброшенную республиканцами на армориканское побережье? Дьявольскую сеть. Ведь она ездила далеко, из окна поезда видела столько стран, значит, должна знать, что не везде люди говорят по-французски. Так почему этого требуют от древней страны кельтов, от Арморика? Дочка Франсуа знает два языка, и это единственная уступка, на которую согласился он, Ианн ле Бон, предварительно посоветовавшись с прабабкой, но он не пустит внучку ни в один из этих адских городов, которые «белых» бретонских девушек превращают в «красных» республиканок. Может, она больна, как ее мать? Тогда пусть ею занимается Франсуа, ибо на ферме нет места для людей со слабыми легкими. Геранд лежит выше, возможно, она там вылечит свои недуги. Не больна? Но, может быть, она бешеная, раз влезла, как когда-то Наполеон, в океан? Если нет, то что же ее склонило идти по следам экс-консула, а потом, подражая ему, убегать из этой Varsovie почти что в панике? Ибо Кристин ле Галль не скрыла от них, что девочка должна была пробыть в Варшаве до конца месяца, а вернулась на неделю раньше. Там ее тоже укусила какая-нибудь муха? Похоже, что да, раз она каждый день бегает на скалы и прыгает с них в воду. Святая Анна Орейская! Какие тяжкие грехи свершили он сам и его благочестивая супруга, какие грехи у прабабки, самой мудрой из них, что сначала Франсуа, а теперь его малолетней дочери не нравится жить на ферме и работать на святой земле? Откуда у них появились сомнения? Какие? Почему? Честно говоря, Франсуа делает то, что ему велит Софи, и он вообще отучился думать. А она, Анна-Мария? Несмотря на свое неудавшееся путешествие к каким-то там славянам и несмотря на купание в океане, не думает ли она, что, совершив две ошибки экс-консула, станет — как он — Наполеоном? Вероятно, она не такая глупая, иначе сестры отослали бы эту дуреху на ферму, как сделали это ее польские друзья. Молчать, молчать, черт побери! Он сам знает, что Вириак — это не ферма, где разводят ослиц! И хорошо знает, чем являются и чем должны быть для каждого из живущих здесь этот каменный дом, эти святые дубы, с которых еще прадеды собирали омелу, эти поляны, отмеченные жертвенными камнями, менгиры и земля, где на три недели раньше, чем во всей остальной Франции, зацветают дроки и первоцветы, земля, на которую в первую очередь прилетают ласточки, соловьи, иволги и жаворонки. А почему? Потому что здесь начинается европейский материк. Потому что здесь еще живут потомки кельтов, которые уважают язык предков, их одежду и обычаи. Ибо здесь, только здесь, находится начало и конец континента. Разве Анна-Мария, путешественница и единственная пловчиха в пользующейся до сих пор уважением бретонской семье ле Бон, может против этого возразить?
Та, которая вызвала бешеный гнев Ианна, неожиданно увидела себя вросшей, как старый каштан, в стены Геранда, рядом с башней. Его крона, взметнувшаяся высоко вверх, должна была видеть то же самое, что и ее глаза: лиловые заросли вереска, холмики соли, желтые пески, а за ними и за скалами — в сиянии, в блеске, в хлопанье крыльев чаек — бирюзовый океан, в который, чтобы освежиться, погружалась не только она, но и животворное солнце. Здесь, у берегов Арморика. На западном конце земли.
Анна-Мария подняла голову и смело посмотрела в налитые кровью глаза Ианна.
— Нет, — сказала она таким же хриплым голосом, как ее прабабка из каштановой рощи. — Я не буду возражать. Нет в мире более прекрасного уголка, чем эта земля. Чем этот океан. Только вот…
— Только вот? — повторила, как эхо, Мария-Анна ле Бон.
— Я не хочу всю жизнь калечить ноги в сабо, лечить обмороженные пальцы собственной мочой, а зимой греть руки мисками супа или горшками на плите. Роща прабабки? Как я могу зацвести в ней каштаном? Это смешные сказки. Правда в другом. Я чужая и здесь, и в Геранде… Но разве моя вина, что для меня нет места нигде? Нигде? Нигде!
Анна-Мария не знала, передал ли кто-то ее слова отцу или сама Софи, рассматривая вместе с Франсуа свидетельство об окончании школы, заметила не соответствующую хорошим оценкам грусть в ее глазах. Она была первой и единственной, кто спросил:
— И что дальше? Собираешься помогать деду с бабкой? На ферме?
— Ох, нет! Нет!
— Я тоже так думаю. Для тяжелой физической работы ты еще слишком мала. Впрочем… Ты немного повидала мир, училась здесь, в Геранде. Почему бы тебе не пожить в городе? Постоянно?