Но и на сей раз судьбу Анны решила не она сама, а неожиданное упорство Стефана. Он, разумеется, оставляет за собой свой кабинет, перенесенный на второй этаж, в бывшую комнату Дануты, но работу на Кошиковой бросить не может и будет приезжать в «Мальву» только на субботу и воскресенье. Что же касается Анны… Если она не намерена возвращаться в библиотеку, надо подумать о каком-нибудь занятии здесь, в Константине. Может, что-нибудь связанное с детьми? Но в Варшаве все еще мало рабочих рук, а сохранившиеся книжные фонды необходимо привести в порядок до конца мая. К началу лета читальня должна быть открыта.
— У кого теперь будет время и охота читать, учиться? — сомневалась Эльжбета. — Ведь вы сами говорите, что там нет домов, улиц, что весь город — одно огромное кладбище.
Стефан Корвин молчал. После похорон ему не сиделось дома. Он бродил по улочкам Константина, по сосновому лесочку. Возвращался и опять уходил. Видимо, не мог привыкнуть к «Мальве» без покрикиваний, распоряжений и смеха матери.
Новицкая уехала с Вандой прямо с кладбища. Эльжбета не пережила того, что пережили они, и не могла дать дельного совета. Никто не выгонял Анну, как когда-то из Геранда, но она понимала, что не может, не должна здесь оставаться. Быть вместе с ним? Что ж, пусть будет так.
На следующий день они со Стефаном вернулись пешком на Ордынатскую, в пустой и мрачный подвал. Одни, без Леонтины.
Кто сказал, что человек перед прыжком должен отступить на несколько шагов назад? Впрочем, неважно кто. Ей пришлось отступить, начать жизнь заново. Прежний мир рухнул, и следовало отрешиться от него даже в мыслях. Если разрушить муравейник, то муравьи начинают суетиться, бегают взад-вперед, что-то выносят и снова возвращаются. Возвращаются обратно.
Теперь Анна целые дни бегала с охапками растрепанных книг, сушила их, отскребала с переплетов грязь, а иногда и засохшую кровь и ставила, словно в больничную палату, на отдельную полку раненые, простреленные навылет тома. По вечерам они вчетвером встречались в подвале. Там же пережили незабываемые минуты. Видимо, по ущелью Нового Свята проходили солдаты — топот донесся даже под своды подвала. И вдруг ночную тишину всколыхнул крик:
— Берлин взят! Берлин взят! Берлин!
Они слушали эти возгласы с гордостью, но вдруг с тревогой все подумали об одном. А как же Варшава? Флаги будут развеваться в пустоте? И все четверо молча переглянулись, внезапно осознав, что их лишили всего, они разучились даже радоваться.
Радость пришла позже, когда вечером девятого мая над горами развалин, над домами с пустыми глазницами окон взмыли в воздух разноцветные ракеты. Взобравшись на груду камней, они смотрели вверх. Майское небо полно было звезд и рассыпающихся искрами шаров: белых-красных, желтых. Военный фейерверк зажегся над кладбищем, но он оповещал о победе, о возрождении.
Залпы, выстрелы. Впервые за много недель. Беспорядочный, торопливый солдатский салют. Небо над новым Карфагеном еще раз озарилось светом прожекторов, сверканием трассирующих пуль. И опять затянулось дымом. Но это был дым костров, разожженных живыми на пустыре. Это был конец — конец войны!
Город понемногу заселялся, люди обживались в остовах разрушенных домов и уже могли брать воду из двух артезианских колодцев. Ночи стояли короткие. Варшавяне возвращались в свои норы в сумерки и выбегали из них, едва рассветало. Они возрождали к жизни все, что еще не окончательно умерло, столь же самозабвенно, как когда-то сражались за каждую уличную баррикаду. Теперь они брали штурмом груды обломков, раскачивали грозящие обвалом стены, с утра до вечера дышали кирпичной пылью. Каждый день приходилось вытаскивать из развалин безымянные трупы, стоять, ощущая тошнотворное зловоние, на краю раскопанных могил. Из земли извлекали тела павших, и в это же время от площади Унии бежали мальчишки, размахивая газетными листами и крича: «Жизнь Варшавы»! «Жи-и-знь…»
Газеты. Комментарий к безумию, которое не обошло и ее. Столь же поразительный, как и сообщение о том, что в руинах левобережной Варшавы ютится уже сто тридцать тысяч прежних жителей столицы и что к августу улицы города осветят двести электрических фонарей. Двести? Для ста с лишним тысяч живых и двухсот тысяч погибших? Анна пыталась воспринимать такие вещи с усмешкой, чтобы не закричать, не расплакаться. Но когда она увидела в сентябре первый красный вагон трамвая, курсировавший между Охотой и площадью Старынкевича, это стало для нее потрясением не меньшим, чем для всех. А потом пришла тоска по дому, по настоящему собственному жилью.
Она началась однажды вечером, как раз когда на некоторых улицах города зажглись уличные фонари. Возвращаясь к себе на Ордынатскую, все еще мрачную и темную, Анна проходила по улице Фоксаль мимо двух уцелевших домов. Они были уже заселены, и из оконных проемов, закрываемых на ночь досками и фанерой, просачивался свет. В одной из комнат первого этажа стоял стол, и над ним висела, покачиваясь, голая электрическая лампочка, которую прикрыли абажуром из газеты. Эта лампочка освещала название газеты — «Жизнь Варшавы». И эта лампа, и эта газета стали для нее навязчивой идеей, предметом мучительной зависти. Она останавливалась в сумерках у этого дома и, прислонившись к стволу сломанного дерева, долго всматривалась в желтоватый огонек, освещавший обычную жилую комнату. За стол вечером усаживалась семья — супружеская пара, дети, старуха — и бурый чердачный кот. Анне, в течение многих месяцев видевшей только одичавших собак и кошек, это, уже ставшее ручным, животное казалось чем-то драгоценным, более невероятным, нежели фонари на призрачных улицах. Перед нею было жилище обыкновенных людей, настоящий дом, в котором светло и тепло. Собственный кров. Теперь она поняла, почему Леонтина не могла расстаться с кухней в «Мальве», почему не вернулась с нею, чужим, по сути, человеком, в холодный и мрачный подвал.
Лампа и кот. Это они склонили Анну принять важное решение. Когда Стефан спросил, поселиться ли ему вместе с коллегами в финском домике или же просить предоставить один из таких домиков ему и его семье, она лишь спросила:
— А ты с собой «Лену» и Галину возьмешь? — И поскольку он молчал, добавила: — Благодаря им у нас все это время была крыша над головой.
Они перебрались в финский домик еще до наступления зимы. Но когда Стефан привел их к новому жилищу, Анна и Новицкая внутренне содрогнулись. Прячущийся за деревьями деревянный домик стоял на территории бывшего Уяздовского парка. Сентябрь тридцать девятого… Это здесь, среди этих деревьев, ползали раненые, здесь бушевал пожар, пикировали немецкие самолеты и взрывались бомбы. Неподалеку, в еще не убранных развалинах седьмого корпуса, когда-то, в один день, умерли все польские летчики, сбитые в бою над городом.
Стефан этого не знал и не мог их понять. Он показывал женщинам двухкомнатный домик, светлый, похожий на морской маяк в темной пустыне вод. Они вошли, не говоря ни слова, и все трое опустили свои узелки у порога большой комнаты. Выбор? У них не было выбора.
И все же не Анна с Галиной, а «Лена» первой ушла оттуда. Она узнала, что ее муж в Англии и не собирается возвращаться, и поехала на Запад, доверившись знакомому, единственным занятием которого была теперь переправка людей за границу. «Лена» радовалась, что после стольких лет разлуки соединится с мужем и они снова будут счастливы. Она не знала тогда, что встретит совершенно изменившегося, чужого человека, уже год связанного с другой женщиной. Сначала она ничего о себе не сообщала. Потом через кого-то, возвращавшегося в Краков, прислала письмо, полное отчаяния, горечи и обиды. Ей хотелось вернуть мужа, но она понимала, что это невозможно, что их разделяют разные испытания, переживания, разный опыт. Она тосковала по домику в Уяздове, мечтала увидеть его снова, но все еще обольщала себя надеждой, что вернется не одна.
Анна с Галиной читали это письмо со смешанным чувством: издалека можно тосковать по пустому месту, но жить среди умерших и воспоминаний о них невероятно трудно. И когда пришло лето и зелень Уяздовского госпиталя на каждом шагу стала напоминать о буйной зелени того сентября, Новицкая сбежала.