— В совершенно необычном месте: в море. На пляже можно было взять напрокат водный велосипед и плавать на нем вдоль берега. Что мы и сделали — и весьма энергично работали педалями. Только рыбы слышали странные разговоры двух солидных мужчин в купальных трусах. Пожалуй, никакая другая велосипедная прогулка по волнам Средиземного моря не дала нам столько, сколько эта. Считайте сами: организация конспиративного пути на юг Франции, установление пунктов связи вплоть до самого Мадрида и Сан-Себастьяна — при том, что эти пути должны также служить летчикам союзников, сбитым над Германией, и беглецам из лагерей. Сотрудничество со штабом маршала фон Рундштедта оказалось полезным еще и потому, что я привез оттуда много эскизов и данных о будущих укреплениях, а также образцы различных штампов, печатей и документов, употребляемых немцами в оккупированной зоне Франции. По этим образцам некто «Агатон» из нашего отдела легализации потом подделывал документы, и превосходно, в чем я убедился, когда во время одной из последних поездок со мной вышла следующая история. Стою я в парижской комендатуре в очереди за направлением в офицерскую гостиницу и продовольственными карточками. Стою и уже предвкушаю, как наемся в изысканном ресторане. Вдруг вижу: какое-то замешательство. Сидящий за барьером фельдфебель заявляет стоявшему передо мной офицеру, что его проездные документы не такие, как нужно, похоже даже, фальшивые. Уйти из очереди было уже поздно. Мои проездные документы готовил «Агатон» — классный специалист по подделке документов, хотя и штабной офицер. Я уже был уверен, что попался, причем глупей глупого — из-за дотошности писаря комендатуры. Лихорадочно ищу выход, как вдруг фельдфебель вырывает у меня из рук мои документы и показывает стоявшему передо мной офицеру: «Вот настоящие проездные документы, и такими они должны быть. Прошу вас подождать до выяснения… — И ко мне: — К вашим услугам, генерал». Я криво усмехнулся, а сам подумал об «Агатоне», которому фельдфебель невольно выразил свое искреннее восхищение.
Некоторое время все трое сидели молча. Анна думала не только о приключениях Казика, но и о том, что он побывал в нормальном, спокойном, сытом мире, не знающем, что такое страх. Она хотела сказать об этом с горечью и скорбью, но вдруг перед ней в темноте замаячила бескрайняя водная гладь, и Анна только вздохнула:
— У нас даже моря теперь нет…
— Ничего нет, — прошептала Новицкая. — Но, как ты слышала, кроме этого, мы можем иметь все: необыкновенную, красочную воображаемую жизнь, собственное антигитлеровское подполье, партизанское движение в лесах, саботаж на фабриках и заводах, диверсии, искусную разведку и войну памятников. Даже ты…
Анна насторожилась.
— Даже ты, — закончила Новицкая, — с той поры, когда мы спасали раненых в Уяздове, ни разу не сказала «il faut accepter».
Святая Анна Орейская! Не сказала и никогда не скажет. Это подтвердил, выбираясь из-под одеяла, и генерал вермахта своим лаконичным, одобрительным «к-хм».
Карусель крутилась все быстрее и быстрее. Военные эшелоны взлетали в воздух на польской земле все чаще, неусмиренные тылы восточного фронта не стали безопаснее, многие немецкие планы оставались нереализованными. Необходимо было спешить. Еще существующее малое варшавское гетто подлежало уничтожению. Рейхсфюрер СС Гиммлер отдал приказ: гетто опустошить, сжечь, взорвать! Как можно скорее! Schnell und noch schneller!
В апреле начался последний акт трагедии, разыгрывавшейся «за стенами» гетто: его жители отказались выйти на сборный пункт. Было решено оказать немцам вооруженное сопротивление, стрелять в эсэсовцев и забрасывать гранатами танки. Борьба за жизнь, а вернее — за героическую смерть продолжалась долго. Члены еврейской боевой организации самоотверженно защищали каждую позицию, каждый дом, чердак, даже подвал. В один из дней эсэсовцы выпустили на улицы эльзасских овчарок. Сражающимся оказывали помощь извне польские боевые группы. Те же люди, которые прежде переправляли через стену мешки с крупой, живых телят, свиней, даже коров, теперь перебрасывали оружие. Но специально присланный для истребления «бандитов» офицер СС и полиции Юрген Штроп приказал — для прекращения «скандала», каковым являлось сражение «сверхчеловеков» с евреями, — поджечь малое гетто. Над отрезанным стеной районом много дней стлался черный дым. Пламя лизало дома, едкий чад выкуривал людей из нор, из подвалов и тайных подземных переходов между зданиями. Убивали даже тех, кто, пытаясь бежать, пробовал подкупить своих преследователей золотыми монетами, цепочками и перстнями — мертвый, как известно, скорее расстанется с имеющимся у него золотом, чем живой. Это была уже не борьба, а резня. Спасаясь от огня и дыма, люди прыгали с балконов, из охваченных пламенем оконных проемов и гибли или от пуль, догонявших их в этом последнем полете к земле, или разбившись о мостовую. Чудовищная акция по уничтожению невинных, ликвидации «недочеловеков» закончилась фейерверком: взрывом красивой синагоги — творения знаменитого Маркони. До шестнадцатого мая из гетто вывезли в Треблинку всех его обитателей и жестоко расправились с его последними защитниками. Взорвав уцелевшие от пожаров дома, Штроп отправил Гиммлеру отчет, альбом фотографий — вернейших свидетельств геноцида и последний рапорт, весьма лаконичный: «Es gibt keinen jüdischen Wohnbezirk in Warschau mehr». — «В Варшаве нет больше еврейского гетто».
Еврейский район Варшавы перестал существовать. Погибли несколько сот тысяч ремесленников, торговцев, детей, женщин и бойцов, защищавших свое право на жизнь. Только красное от зарева небо полыхало, трещало и дымилось над гигантским скопищем мертвых руин.
После пасхальных праздников не пришла на работу Мария Леварт. Она прислала Анне записку: «Вернулся муж. Объясни, кому нужно, мое отсутствие». Сделать это труда не составляло. В середине сорок второго года у одной из читательниц библиотеки во время обыска гестапо обнаружило повесть Эренбурга, и библиотеку для посетителей закрыли. С тех пор работа на Кошиковой свелась лишь к поддержанию порядка и заботе о сохранности фондов; книги выдавались только особо доверенным читателям. Дежурства в читальне продолжались, но Марию Леварт мог заменить любой из сотрудников.
Через несколько дней Анна зашла к Марии на Мокотовскую, чтобы выяснить, почему та не дает о себе знать. Мария была дома — надломленная, удрученная. Когда Анна обняла ее, она вдруг горько расплакалась.
— Ведь он вернулся, — утешала ее Анна, — живым вернулся из лагеря. Что же ты… Почему плачешь?
— Вернулся, но какой-то странный, совсем другой. Я не могу этого вынести, не могу привыкнуть к чужому человеку, хотя понимаю, стараюсь понять…
Из печального рассказа Марии следовало, что Густав жил теперь лишь для себя, думал только о том, чтобы сохранить свою жизнь. Он видел, как в Освенциме раньше других гибли крепкие, сильные люди, потому что их тела бунтовали против резкого изменения условий жизни. И поэтому теперь, дома, ел столько же и такую же пищу, как в концлагере, — без мяса и жиров. Жил — целиком замкнувшись в себе. «Что они с ним сделали в этом лагере? Он по-прежнему живет той жизнью. Это уже не он, не он…» — в отчаянии твердила Мария.
Анна весь день не могла забыть страдальческого лица Марии, ее слов о том, что Густав стал для нее чужим. Было в этих словах что-то тревожное, не дававшее покоя и самой Анне. Первым вопросом, который она, придя домой, задала Леонтине, было:
— Пришел?
— Пан Адам? Пришел, но сказал, чтобы к ужину его не звали. Он очень занят.
Адам дома. Впрочем, причиной ее беспокойства не было предчувствие беды, провала или ареста. Она вошла в комнату, приблизилась к сидевшему за столом мужу и положила руку ему на плечо. Он не поднял склоненной над бумагами головы, даже не произнес обычного: «А, это ты?» Другой рукой она стала гладить его волосы. И тогда он оттолкнул ее пальцы жестом, каким отгоняют назойливую муху. Анна вздрогнула. Теперь она поняла, что ее мучило столько часов. Это был страх. Страх, что ее может постичь судьба Марии и она тоже обнаружит, что самый близкий для нее человек изменился, стал совсем другим, чужим.