Уже на «Опале» была сыграна боевая тревога, и он готов был к походу и бою, уже в стальной его утробе гулко и мерно перестукивали дизеля, передавая через толщу палубы и брони нервную, нетерпеливую дрожь исполина, готового ринуться в жестокую схватку с морем. И это нетерпение и беспрекословная готовность стального друга успокаивающе подействовали на Лебедева, оставив там, за бортом, тяжелые его мысли и безответные вопросы.
Лимонов насторожился. Обычно он чутко улавливал малейшие перемены в настроении командира. Впрочем, лишних вопросов он никогда не задавал, хотя и слыл в части самым общительным человеком.
Вместе они плавали год, хотя обоим казалось сейчас, что знакомы и дружны уже давным-давно. У них сразу же обнаружилась редкая совместимость. Лебедев, так тот почему-то часто с улыбкой вспоминал первую их встречу, когда Лимонов пришел к нему на корабль представляться по случаю назначения.
— Замполит вверенного вам корабля капитан-лейтенант Лимонов Евгений Федорович, одессит, — сказал Лимонов звонким тенорком.
Лебедев поднял глаза повыше. Перед ним стоял очень высокий, — под метр девяносто, — молодой человек с узким продолговатым лицом на тонкой длинной шее, с косой челкой, заметной даже из-под козырька флотской фуражки, и со смешной рыжей щеточкой усов.
— Одессит — это что, профессия? — спросил Лебедев с самым серьезным видом.
— Нет, национальность, — так же серьезно, не моргнув глазом, ответил замполит.
— Добро, — сказал Лебедев, а про себя подумал: сработаемся. Он сам любил юмор, шутку и уважал тех людей, кто это чувствовал, а главное — умел. Где-где, а у них на флоте, где однообразие и незыблемость стихии бывают временами просто невыносимы, юмор — это необходимое, золотое качество.
И Лимонов оправдал надежды Лебедева. И не только по части юмора. Лебедев уважал его за веселый, оптимистичный нрав и предельную самоотдачу в работе. Лучшего замполита и желать было нельзя. Воздействие Лимонова на личный состав было тонизирующим. Стоило ему где-то появиться на корабле и только начать говорить — уже все смотрели ему в рот. Так же, на одном дыхании, он умел проводить и политзанятия. Он быстро во все вник, он все знал на корабле. Его команды всегда исполнялись мгновенно и безропотно.
Но Лебедев знал: ох не прост был Лимонов, ох не прост. И кто считал его рубахой-парнем, тот глубоко заблуждался. Однажды, когда они были вдвоем в каюте командира и тот его в шутку попрекнул за излишества в командирском лексиконе, Лимонов вдруг спросил у Лебедева: «Вы знаете, Игорь Анатольевич, что такое юмор? Одесский юмор? — И, сделав паузу, продолжал: — Нет, вы не знаете. Вы думаете, что все это хохмочки, а это не хохмочки. Юмор — это чувство дистанции. Да-да. И вы, пожалуйста, не смейтесь. Если мне, допустим, не нравится человек или чем-нибудь неприятен, я ему такую шутку скажу, что он ко мне ближе чем на десять метров никогда не приблизится. А если человек симпатичен, я опять же так стараюсь пошутить, чтобы ему тоже приятно было со мной рядом находиться. Вот так, как мы с вами сейчас».
— Ох, Лимонов, страшный вы человек. И давно вы такую вредную для замполита философию исповедуете? — помнится, сказал тогда Лебедев.
— С тех пор, как живу, товарищ командир.
— Ну-ну. То-то от вас старший лейтенант Масловский шарахается и обходит по борту за милю.
— Пусть обходит. Ему это только на пользу…
3
«Опал» между тем покинул базу, вышел из бухты и лег на заданный курс. Ночь была на редкость темная для июля, море относительно спокойным, два-три балла, ветер попутный.
Лебедев приказал собрать свободную от вахты команду и лично довел приказ командира бригады, подробно обрисовав обстановку в районе предстоящих действий. Отдав команду вахтенному штурману двигаться по курсу самым форсированным ходом, он прошел в свою каюту переодеться. В запасе у него было еще час-полтора относительно спокойного времени.
На мостике рядом со штурманом и рулевым остался капитан-лейтенант Лимонов. Заметив еще на пирсе, что командир чем-то расстроен, хотя и старается это скрыть, Лимонов понимал сейчас свою ответственность и свой долг в том, чтобы все на корабле в этом походе было четким и отлаженным и не досаждало капитану 3-го ранга. Хотя и понимал, что покоем душу не лечат.
Переодевшись, Лебедев присел к столу и задумался.
Обычно почти во всех командирских каютах, да и не только командирских, на почетном месте можно увидеть фотографии самых дорогих и близких — жены, детей. Была такая фотография и в каюте Лебедева. Но опять же в отличие от других он не выставлял ее напоказ, а держал в ящике стола. Сначала Лебедев решил не прикасаться к ящику и вообще на время похода забыть, выбросить все из головы. Но оказавшись в каюте и присев на минуту к столу, понял, что на сей раз ему это не удастся, как бы он того не хотел. Чтобы не заниматься впустую самоистязанием, он решительно отодвинул ящик и достал фотографию Люды в простенькой рамке из карельской березы, сработанной когда-то на материке им же самим. Фотография была пятилетней давности. Снимок был сделан вскоре после того, как они поженились. Было это на Балтике, в Ленинграде, где он тогда служил.
С фотографии на Лебедева пытливо смотрела двадцатилетняя очень серьезная женщина. Только видно было сразу, что серьезность эта напускная, а живет в этой привлекательной женщине-подростке эдакий бесенок, способный кого угодно запутать, закружить и свести с ума. Конечно, Люда сейчас не такая — возмужала, развилась, похорошела, но главное, стержневое в ее характере, так обезоруживающе обнаженное на этой фотографии, осталось и поныне.
Лебедев внимательно всматривался в эти дорогие ему черты и мысленно возвращался к старым, терзавшим его вопросам. И вновь спрашивал себя, а заодно и эту девочку на фотографии: «Так когда же это началось?»
А началось это, пожалуй, после зимней сессии этого года. Он сразу ощутил в ней перемену, как только она вернулась из Москвы. Нет, не в чувствах к нему, не в привязанности. А в поведении, настроении, характере.
Раньше ее жизнь здесь, на острове, была ясной, звонкой и веселой. Ей был чужд дух накопительства, и их дом всегда был полон гостей, в котором она царила и любящей женой, и прекрасной хозяйкой, и душой компании — остроумной, озорной, большой выдумщицей. Она и станцевать могла, и спеть, как никто другой в поселке. Самодеятельность, библиотечные дела, девичники, коллективные походы за ягодой в сопки, зимние заготовки и конечно же ожидание, тот сладостный и желанный для нее миг, когда у входа в бухту мелькнет знакомый силуэт корабля, — все это до краев наполняло ее существование, в котором было счастье, любовь, муж и она, необходимый ему человек.
С нынешней зимы многое переменилось. Знакомых она стала сторониться, частые гости ее раздражали, самодеятельность больше не занимала. Она как-то отдалилась от всех, отгородилась своими делами, своей учебой в институте, сосредоточилась в себе.
И эта история с Масловским. Его назойливое ухаживание конечно же нисколько ее не тронуло, не пробудило никакого интереса, не заинтриговало, даже чисто по-женски, поскольку легкий флирт, кокетство даже ради простого озорства, до которого она была прежде большой мастерицей, теперь ей абсолютно чужды. Тем более странным выглядело то, что ее так глубоко тронула и разобидела спокойная реакция Лебедева на этот счет. Скорее всего, в ту минуту в ней наконец взбунтовалось и выплеснулось наружу то, что ее тайно все время мучило и с чем она никак не могла сладить.
Иногда и раньше в ней прорывалось то самое, что не устраивало ее больше в нынешней ее жизни. Лебедев замечал это.
— Ну, как, скажи, я могу написать курсовую работу о творчестве Николая Баталова, — сокрушалась она, — когда я не видела ни «Аэлиты», ни «Третьей Мещанской», ни «Земли в плену»? И почти никакой справочной литературы под рукой. Разве можно здесь серьезно по-настоящему работать?
— Это лишнее доказательство того, что к выбору профессии надо подходить серьезно, — ответил он, пытаясь свести все к шутке.