Альберт Усольцев
ЧАСТУШКИ НА МЕСТНЫЕ ТЕМЫ
Рассказ
Мы все его вот так звали — Николай, давай закурим. Смешно, нелепо, но именно так…
Служил он на должности оператора станции наведения ракет. По тревоге прибегал в кабину первым, докладывал стреляющему о готовности системы и спокойно садился на стул-вертушку. Если возникала какая-то неисправность, Кондаков моментально устранял ее. Работая, он напевал одну и ту же частушку, которую где-то слышал:
Мимо окон пробегал
Пестренький теленочек,
Я за хвост его схватила —
Думала — миленочек…
Частушка была «женская», пелась от женского имени. И когда на это указывали Кондакову, он не спорил, не возражал, лишь разводил руками — что, мол, я поделаю, коль частушка такой попалась, и без всякого приглашения своим ровным глуховатым баском выдавал другую частушку:
Мил-военный, мил-военный,
Мил-военный не простой.
Он на западе — женатый,
На востоке — холостой…
После этого Кондаков замолкал, и никто из операторов не мог вытянуть из него и слова. Сидел неподвижно, будто неизвестно как попавший в кабину валун. Лицо его, подсвеченное голубоватым светом, было угрюмым и некрасивым из-за большого, расширенного в основании носа, похожего на кедровую шишку, из-за густых, сросшихся бровей, которыми он умел грозно шевелить, вытягивая их в прямую линию или, наоборот, изгибая в добродушно-смешливые вопросительные знаки. Узкие серые глаза казались на удивление бесцветными и равнодушными. Все, даже руки, которые он постоянно держал как боксер, приготовившийся к атаке, должно было настораживать при общении с ним, а может быть, даже и отталкивать солдат от этого парня. Чего стоила одна походка вне строя: резкий неровный шаг, угловатые неловкие движения плечами — пройтись с ним и спокойно побеседовать было трудно, он то отставал, то обгонял собеседника, при этом задевал длинными, как клешни, руками, словно старался приноровить шаг товарища к своему, крупному, широкому, беспокойному. Издали можно было подумать, что Кондаков — сержант, а его товарищ — молодой солдат из «карантина» и бравый сержант обучает сослуживца строевому шагу, парадному, походному одновременно, по какой-то своей, сержантской, методике, обучает обстоятельно, толково, быстро, по сокращенной программе. Но Кондаков был рядовым, даже не ефрейтором, никого он не обучал, просто прогуливался, такая у него была походка, которую он менял лишь в строю, приноравливая под общий темп, четкий ритм солдатской колонны.
Да, мало было во внешнем облике Кондакова черт, которые в гражданском обиходе называются — обаянием, внешним обаянием. Но происходило удивительное: не успевал Кондаков в свободный солдатский час, который в армии зовется «личным временем», появиться на «пятачке», как ему на широкой, с литыми чугунными ножками скамейке освобождали место. Скамейку на свалке городского парка присмотрел Кондаков. Уговорил старшину, погрузили в машину, привезли на «точку». Отремонтировал Кондаков «городскую» скамейку, покрасил, установил на «пятачке», и стала с тех пор обыкновеннейшая скамейка притягательным центром, куда тянулись свободные от службы солдаты покурить, просто посидеть, побалагурить, даже помолчать. Раньше этого уголка под раскидистыми карагачами вроде бы и не существовало, не замечали его. А вот привез Кондаков скамейку, посыпал «пятачок» чистым речным песочком, клумбу прополол, отчего на ней сразу заалели «жарки», и стал обычный угол военного городка не просто «пятачком», а местом, куда тянуло. Будто магнит необыкновенной силы поставил тут Кондаков!
В «старшинский день», в субботу, рабочий по бане, назначенный из бывалых «старичков», еще утром на весь городок кричал: «Кондаков, тебе кальсоны какой размер оставить?!» Кондаков служил всего лишь год, чуток перевалило на второй — и чтобы так «старик», солдат, которому вот-вот уходить в запас, заботливо интересовался насчет не очень красивой, но необходимой солдатской амуниции для сослуживца, который был заметно его моложе… Это было тоже необычным. Кальсоны рабочий по бане приносил Кондакову обязательно с завязками, с целыми пуговицами, вручал торжественно, будто ценный подарок в день большого юбилея. В парилке Кондакова ждал свежий березовый веник. От сухого пара горели глаза, а Кондаков не уходил с полка́. Парился хлестко, отчаянно, молча. Рабочий подбрасывал в топку сухих березовых плашек, заглядывал в парилку, будто хотел удостовериться — живой ли Кондаков, ухал от струи обжигающего пара, от которого начинали трещать волосы на голове, быстро захлопывал дверь, ложился на пол, чуть приоткрывал и в притвор тихо спрашивал: «Николай, а закурить найдется?» Кондаков махал рукой: там, мол, в кармане брюк, сам возьми, чего лезешь с простым вопросом в такую сложную минуту. Удивительно, но у Кондакова всегда было курево, хоть и получал он обычные солдатские три восемьдесят и из дому его посылками не жаловали. Рабочий закуривал, подбрасывал еще дровец и снова заглядывал в парилку: «Николай, а котел не разлетится?!» Кондаков снова махал рукой: мол, не лопнет. Топка, трубы и котел выдерживали. Строил и устанавливал все это Кондаков. До него парилки в дивизионе не было. Ее место занимала городская ванна, красивая, но неудобная для «точки»: один блаженствует, десятеро стоят, ждут очереди. А еще «старик» в ванной заклинится?! Поди стронь его! А вдруг в самый разгар тревога засвербит? Не-ет, ванна — это ванна, а парилка — совсем другое. Потому когда выбросили из бани красивую ванну, никто и не прослезился, кроме разве нескольких «стариков», которые любили «заклиниваться». Командир тихо приветствовал: он любил баню с паром. Старшина сделал вид, что ничего не произошло: на самом деле налицо был факт нарушения инструкции штаба: положено на «точке» по «раскладке» иметь ванну, имей! Фельдшер, сержант сверхсрочной службы, не скрывал радости: пар семь болезней правит. Хоть и не болели солдаты и фельдшер изнывал от «отсутствия контингента», но все же, все же… Еще в Древнем Риме при встрече граждане-товарищи интересовались друг у друга: «Простите, как вы потеете?» Еще Петр Первый… Впрочем, не надо было никому ничего доказывать — баню с паром приняли все.
Первый, испытательный, заход в баню сделал Кондаков, сам автор печки, каменки, необычной заглушки для пара, полка́, разновысокого, годного для банных «асов» и для новичков. Топку кочегарили — кубометр березовых дров ушел. Кондаков вошел в парилку осторожно, но без робости. Даже частушку глухим баском пропел. Он, наверное, знал их бесконечное множество. А может, и сам сочинял. Частушка была такая:
Полюбила лейтенанта,
Оказался — рядовой.
Размоталися обмотки:
Я запуталась ногой.
Вообще Кондаков любил частушки от женского имени. Вот и напарился до малинового свечения, едва выполз из парилки, хлебнул кружку квасу с мятой, который сам же и приготовил в большом бочонке, и проговорил — на пение не было сил и голоса:
По деревне я иду,
Будто бы по городу.
Я любому мужику
Выдергаю бороду.
К нему кинулись с вопросами: что да как? А он лишь вяло проговорил: «Слышали частушку? Слышали. Вперед и выше! Пар — аж живица из плах течет!»
До военной службы Кондаков работал лесником. Говорили, что в военкомате на вопрос: «В какие войска вы бы хотели попасть?» — он ответил коротко: «Если можно, в партизаны». Для партизанского отряда Кондаков был бы идеальным бойцом. В лесу он отлично ориентировался не только по муравейникам, пням и кроне деревьев, что умеют делать многие, даже школьники, но и по расположению грибных куреней, по полету птиц. Разжигал костер одной спичкой. А если не было спички, то доставал из кармана кремень, сухой трут, аккуратно завернутые в целлофан. Несколько метких ударов — и трут начинал тлеть. Кондаков мог хранить огонь всю ночь без костра. Для этого у него были припасены туго свитые льняные жгутики, пропитанные смолой, варом, сосновой живицей, еще бог знает какими веществами, известными только ему, леснику Кондакову. Если хотелось пить и не было рядом воды, Кондаков срезал несколько тальниковых или березовых веток, осиновые не любил из-за горечи, тщательно ошкуривал их, а потом раскладывал по муравейникам. Через несколько минут, жмуря от удовольствия глаза, сосал утоляющий жажду муравьиный сок. Друзья удивлялись и опасались одновременно: а не помрет от муравьиного «напитка»? Нет, не умирал. Лишь глухо мурлыкал какую-то очередную частушку, которую, видимо, все же составлял сам. Весной Кондаков собирал сахаристые гачки — сосновую тонкую кожицу, ел эти гачки, вполне серьезно уверяя старшину, что может после них несколько дней обойтись без хлеба, борща и каши. Старшина не верил, но тоже удивлялся. Проверить старшина не мог — фельдшер строго-настрого запретил «голодный» эксперимент, опасаясь последствий и выговора от начальства. В озеринках, на дне, Кондаков среди ила и тины находил корни камыша, тщательно промывал, очищал от черной шершавой кожицы, ел сам и угощал желающих белой мучнистой массой, которую так и называл — мука́. Правда, желающих отведать муки́ было мало, хоть корешки и чуть сластили, а по виду напоминали волокнистый тощий банан. «Бананы местного значения», — говорил Кондаков о корешках, уплетая их с завидным аппетитом. Сослуживцы молча наблюдали, гадая, помрет или нет? А может, хоть «медвежья болезнь» прохватит. Ничего подобного! Кондаков ходил, мурлыкал про себя частушки и всех уверял, что в муке́ очень много витамина «памяти». Что такое витамин «памяти», никто, кроме Кондакова, не знал не ведал.