И фотоаппараты были далеко не во всех.
Тем не менее, я знала, как пользоваться телефоном Грега. Как разблокировать экран и как включить камеру.
Может быть, мои воспоминания не полностью обнуляются до шестнадцати лет, а могут захватывать с собой и какую-то более свежую информацию. Скажем, мне уже доводилось пользоваться этой штуковиной в одно из прошлых пробуждений, и память об этом сохранилась.
— О чем ты думаешь? — поинтересовался Грег.
— О том, что завтра утром и не вспомню об этом обеде, — сказала я. — Я ведь не вспомню?
— Сложно сказать, — ответил он, глотнув колы. — Цикл не всегда длится ровно сутки, твоя память не каждый раз обнуляется сразу после того, как ты ложишься спать. Твой мозг может продержаться и дольше. Несколько дней, может быть, неделю. Случай на случай не приходится.
— И от чего это зависит?
Он пожал плечами.
— От сочетания множества факторов, — сказал он. — Уровень стресса, внешние раздражители, период ретроградного Меркурия…
— И каков мой рекорд?
— Тринадцать дней, по-моему, — сказал он. — Или что-то вроде того.
Тринадцать дней — это лучше, чем сутки, но все равно мало.
Это значит, что через тринадцать дней (хотя скорее всего, гораздо раньше) я сегодняшняя исчезну. Умру, прекращу существовать. И не так уж важно, что после этого проснется (или родится?) какая-то новая я. Ведь у нее не будет воспоминаний об этом пробуждении, этом разговоре и этом обеде, и значит, это буду уже другая я.
Ведь что мы есть, если не сумма наших воспоминаний?
А еще я подумала, что подростки, наверное, должны мыслить не так.
В смысле, они не должны искать везде подвох. И, в первую очередь, они не должны думать о себе, как о «подростках».
Этот термин придумали взрослые.
Самый ужас в том, что мне теперь, похоже, всегда будет шестнадцать лет. Даже через полвека, когда я буду смотреть в зеркало (если заботливый персонал очередной лечебницы в очередной раз их не уберет) и видеть в отражении дряхлую старушку с глубокими морщинами, седыми лохмами и коричневыми пигментными пятнами на коже, я все еще буду думать о себе, как о шестнадцатилетней, и волновать меня будет совсем не то, ч о должно волновать человека на закате жизни. Какие мальчики, какое образование, какие, к чертовой матери, родители?
У меня украли целую жизнь. И продолжают ее красть.
И будут ее красть, если современная медицина ничего не придумает.
Это было настолько несправедливо, эта мысль повергла меня в такое отчаяние, что мне захотелось позвать на помощь. Хотя я и не представляла, как тут можно помочь.
Вместо этого я глотнула колы. Она была сладкая и холодная, но больше холодная, чем сладкая. А от пузырьков закололо язык.
Мне показалось, что я не пробовала колы целую вечность. Но ведь вполне возможно, что я пила ее только вчера.
— Поешь, — посоветовал Грег. — Тебе нужно поесть.
— У вас есть хоть какое-то представление о том, как меня лечить? — спросила я. — Есть какие-то шансы, что я снова стану… нормальной?
— А разве ты была нормальной, Бобби? — мимоходом между двумя укусами гамбургера бросил он.
Это была пугающая мысль, которую я всеми силами гнала от себя. То, о чем я старалась вообще не думать. Но вот он бросил эту фразу, и… и думать о чем-то другом я уже не могла.
— Что вы имеете в виду?
— Мы все летаем там, внизу, — сказал он.
Хорошо, что я в этот момент не жевала и не пила, иначе поперхнулась бы и заплевала все вокруг. Мир вокруг потускнел. Внутри у меня что-то оборвалось, какой-то холодный (холоднее даже, чем кола) комок плюхнулся где-то в районе желудка, распространяя вокруг себя онемение и озноб.
Мысли о собственной ненормальности были вытеснены из мозга тягучим липким страхом. Как до этого оттуда были вытеснены и моих вечных шестнадцати годах.
— Что вы только что сказали, Грег? — выдавила я.
— Мы все летаем там, внизу, Бобби, — повторил он. — Эту фразу ты очень часто произносишь во сне.
У страха не было лица.
У страха не было имени.
Просто сгусток тьмы, выбросивший свои щупальца во все закоулки моего мозга.
Я понятия не имела, что означает эта фраза, и почему от нее мне становится так плохо.
— И что она означает?
— Мы не знаем, — беззаботно сказал Грег, словно и не замечая произошедших со мной метаморфоз. Может, мне стоит задуматься о карьере игрока в покер, раз уж по моему лицу ничего прочесть нельзя?
А вот он бы стал так себе игроком, потому что когда он произносил эту фразу, в его лице что-то неуловимо изменилось. Моргнул ли он, скосил ли он на мгновение глаза…
Они знают, поняла я. И они считают, что и я должна знать, что означает эта фраза.
Это триггер, который не сработал. Крючок, на который я должна была попасться, но что-то пошло не так. Он явно ожидал от меня какой-то реакции.
Не той, которую я ему продемонстрировала.
Я не стала ничего спрашивать. Даже если он что-то скажет, как я пойму, что он не врет? Как я могу поверить любому его ответу?
— Ты выглядишь расстроенной, Бобби, — заметил он.
— С чего бы это? Разве у меня есть для этого какие-то причины?
— Я понимаю, как ты себя чувствуешь…
— Правда?
— И могу представить, о чем ты сейчас думаешь.
— Раз вы за столько лет ничего не смогли с этим сделать, значит, перспективы у меня не очень, — подтвердила я.
— У меня есть одна теория, — сказал он, дожевывая гамбургер и засовывая в рот последнюю картофелину. Моя же порция стояла практически нетронутой. — Экспериментальный метод, не имеющий никакого отношения к традиционной медицине. Да и вообще к медицине, честно говоря, не относящийся.
И он мне заговорщически подмигнул.
Молодой, симпатичный, улыбчивый, да еще и врач. Такие наверняка должны нравиться девочкам подросткам. Совместная трапеза нужна была для того, чтобы наладить контакт, создать доверительные отношения. А теперь он приступит к тому, ради чего, собственно говоря, это все и затевалось. Посвятит тебя в какую-нибудь тайну и скажет, что может тебя вылечить, но и ему потребуется твоя помощь. Потому что — посмотри вокруг — совсем ведь непохоже, что им ничего от тебя не надо.
Слишком роскошная палата для безнадежной пациентки, которая, вдобавок, завтра и не сможет вспомнить, как с ней обращались вчера.
Так они и работают.
Я выпила еще колы и помотала головой, стараясь выбросить из головы последние мысли. Они были словно не мои, словно их диктовал мне какой-то другой голос.
Обладательнице которого было уже далеко не шестнадцать.
— И что же это за метод?
— Это не совсем метод, просто удачная догадка, — сказал он. — Мы… я считаю, что ты ментально застряла в возрасте шестнадцати лет из-за того, что являешься героиней незавершенного сюжета.
— То есть?
— В шестнадцать лет ты должна была сделать что-то, — сказал он. — Что-то важное для этой истории. Но поскольку авария помешала тебе это сделать, история не может пойти дальше, и ты оказалась во временной петле, которая каждый раз отбрасывает тебя на исходный возраст, необходимый для этого поступка.
— Но это же не так работает, — сказала я. — Нам преподавали прикладную литературу в прошлом году… ну, в смысле, в прошлом, и ваша догадка противоречит тому, что мы знаем о сюжетах и их влиянии на жизнь. Если бы я была героиней, от которой требовался какой-то значимый для истории поступок, разве в таком случае меня не защищала бы сюжетная броня? Хотя бы до тех пор, пока я не сделаю то, что должна сделать? И в таком случае никакой аварии бы не было.
Он улыбнулся, но не так, как в прошлый раз. В прошлый раз это была улыбка человека, пытающегося казаться твоим искренним другом. В этот же раз он продемонстрировал немного снисходительную гримасу, с которой взрослые обычно выслушивают доводы детей, которые ни черта не понимают в том, о чем говорят.
И я была готова угадать его следующую фразу. Тот самый взрослый голос начал диктовать прямо в голове. В жизни все немного сложней…