У книжной экспозиции, достойной внимания самого прихотливого букиниста, я не задержался. Меня интересовал несгораемый ящик на низкой подставке рядом с чучелом росомахи. Когти таежного хищника, разбросанные веером вокруг лап, смахивали на черных тарантулов. Всюду мне мерещились зловещие символы. Даже безобидный фарфоровый голыш на секретере напомнил мне фигурку, слепленную из воска для исполнения магических обрядов.
Подобрав ключ с подходящей бородкой, я отомкнул ящик. С верхней полки снял формочку из пенопласта. Гнезда ее были на две трети заполнены пробирками с бледно-розовой жидкостью. Каждую пробирку закупоривала плотно прилегающая резиновая пробка.
"Будем отныне считать это сывороткой!" — сказал я себе, убедившись вначале, что никаких иных медицинских препаратов и вообще ничего иного на полке не осталось. Я выгреб из нижнего отделения все рецептурные записи на клочках бумаги, блокноты, довольно пухлую завязанную папку и довольно тонкую, с типографским заголовком "Дело" без дальнейших названий. "Дело всей жизни" подписал бы я эту папочку.
Стенной шкаф в "дортуаре" Михаила Андреевича, помимо богатой коллекции костюмов, рубашек, строгих и нестрогих женских нарядов, а также замшевых и лакированных туфель, мужских и дамских, хранил еще несколько добротных чемоданов, застегнутых на ремешки и на молнии. Я выбрал чемодан из крокодиловой кожи с молнией. Он был пустой.
"Не в охапке же мне переть все его научные труды! — Заполняя пустоту архивом зоотехника, я, конечно, шел на известный риск. — Свинья не съела, Бог не выдаст!"
Если все барахло Михаила Андреевича было у чекистов на карандаше, могли хватиться и чемодана. Но здесь вот что: Гаврила Степанович обмолвился, будто бы в курсе операции "Феникс", весьма приватной и сверхсекретной, находилось всего несколько должностных лиц из самых высоких. Вряд ли их интересовало, чем брился, что надевал по большим революционным праздникам и куда укладывал носильные вещи этот гений злодейства.
Достижения Белявского весили порядочно. Рукавом пуховика я тщательно протер отпечатки своих пальцев на несгораемом ящике и на стекле фотоснимка с тумбочки. Больше я там ничего не трогал. Оставив чемодан посреди "английского клуба", я наведался в гости к убиенному Михаилу Андреевичу. Веки я ему все-таки опустил. "Бес с ними, с отпечатками! Так даже естественнее! Почему не ушел, когда другие уходили? А веки остался опускать!" Но связку с ключами, прежде чем вернуть ее в карман академика, я опять же протер. Не прощаясь с телом, я подхватил в "английском клубе" тяжелую кладь и двинулся в стыковочный узел между лабораторией и будкой киномеханика.
Навестив кабинет Паскевича, я извлек из настенной аптечки с инвентарным номером "39" стопку общих тетрадей, по-прежнему перевязанную грязным скрученным бинтом. За каким бесом Паскевич поставил ее в пустую аптечку, для меня по сию пору остается тайной. Надо думать, чтобы место зря не пропало.
Итак, обремененный научными трудами и мемуарами, я дополз до окраины Пустырей. Стараясь никого не разбудить, я бесшумно скинул в темноте горницы свой грязный изодранный пуховик, сбросил кое-как ботинки и прокрался в носках к нашей с Анастасией Андреевной кровати у голландской печи. Добычу свою, встав на колени, я запихнул под широкое ложе.
И тут вспыхнула настольная лампа. Вздрогнув, я обернулся. Настя с покрасневшими от бессонницы глазами сидела за накрытым к ужину столом, сложив руки точно отличница.
— А я думал, ты там, — брякнул я первое, что пришло в ушибленную голову, указывая под кровать.
— А я думала, ты меня любишь. — Настя вздохнула. — Вставать пора. Утро уж на дворе.
Испытывая чувство неловкости, я поднялся на ноги.
— Я и люблю тебя, — сказал я, отряхивая с коленей пыль.
— Он любит, — поддержала меня из кресла Ольга Петровна.
— Почему он тогда дома не ночует? — поинтересовалась Настя опять же не у меня. — Где он бродит вечно до рассвета?
— Он охотится, — отвечала слепая. — Он охраняет наш покой.
— Это глупо, — возразила моя возлюбленная. — Как же он охраняет покой, когда я беспокоюсь? В чем же покой состоит, когда его нет?
— Не перечь бабке! — рассердилась Ольга Петровна. — Мне виднее. Я в твои лета знала, а ты — перечишь!
— У него женщина! — перешла сразу на тон выше и Анастасия Андреевна. — Продавщица! Мне кума сказывала, он к ней еще в прошлом месяце заходил!
"Какая кума? — Я ошеломленно переводил взгляд с внучки на бабушку и обратно. — Чья кума? Откуда в Пустырях, к чертовой матери, кума?"
Только семейной сцены не хватало мне после всех пережитых испытаний.
— Послушайте, женщины, — сказал я робко, — может, мне Караула выйти покормить? Собака со вчерашнего дня не кормлена.
— Мы шутим, Сережа, — успокоила меня Анастасия. — Человеку в тяжелых случаях помогают юмор и смех. Садись, пожалуйста, завтракать.
— Ну, если так… — Я присел к столу и намазал хлеб маслом.
— А Караул сыт, — добавила она. — Это ерунда с твоей стороны так подозревать.
Я налил из самовара кипяток и разбавил его заваркой из чайничка. Иногда лучше промолчать. По себе знаю.
— Как он умер? — спросила Ольга Петровна, взявшись за вязание.
Я бросил быстрый взгляд на Настю. Она недоуменно пожала плечами. Сразу стало ясно, что о событиях прошедшей ночи она ничего не рассказала бабушке. Не иначе как бабуся у нас была ясновидящей, при всей ее кажущейся слепоте. Может статься, даже более ясно видящей, чем другие дозорные.
— Он умер стоя. — Я решил не огорчать Ольгу Петровну.
— Как собака, значит, — злорадно констатировала та.
— Почему как собака?
— Коли жил как собака, стало быть, как еще он мог умереть? — разрешила мое недоумение старая аристократка.
Она не простила своему супругу не измены лично ей, нет. Она сама, сколь мне было известно, с юных лет крутила романы из принципиальных соображений, будучи сторонницей "движения освобожденных женщин Запада". Она не простила ему предательства белого движения. Она не простила ему перебежки на сторону голытьбы. Потомственная дворянка Ольга Петровна Рачкова-Белявская поддерживала вполне дружелюбные отношения с Гаврилой Степановичем, простолюдином и отставным сотрудником НКВД. Она терпела Паскевича, яростного и последовательного врага. Но супруг ее — другое дело. Он втоптал в грязь честь фамилии. И это не мои досужие рассуждения. Это я понял из долгих разговоров с ней в дни нашей следующей тревожной недели, по истечении которой наступила развязка.
Только мы прилегли отдохнуть, как мимо нашего дома пронеслась кавалькада автомобилей.
— Не встаем, — решительно предупредила меня Настя. — Даже если водородная бомбежка началась.
— Но когда нас арестуют…
— Не встаем. — Настя была тверда.
— Хорошо же, — пробормотал я, уже засыпая. — Тебе отвечать.
— Я отвечу. — Я почувствовал, как она гладит меня по груди. — Я знаю, что им ответить.
Однако к полудню нас подняли. Вежливо, но беззастенчиво, если эти понятия сочетаются. Приняв во внимание гнев Анастасии Андреевны, ей дозволили остаться дома, а меня попросили прокатиться до усадьбы. Впрочем, Настю, пришедшую в ярость, тут же успокоили, что мне лично обвинений никто не предъявляет, поскольку виновные во всем сознались, и я нужен всего только для уточнения кое-каких деталей.
Кое-каких деталей оказалось много. Уточнять их мне пришлось чуть ли не до ужина. Главная деталь состояла в том, что академик спрятал в своих катакомбах некие документы государственного значения. Какие документы, не говорилось. Некие. Бригада серьезных людей в черных пальто и шляпах ползала в моем сопровождении через подземный ход, рассматривала в склепе битый кирпич и спорила друг с другом на предмет массовой эксгумации в районе кладбища. Что занятно, в западное крыло поместья меня не допустили, хотя я доказывал, что был там не далее как сегодня. Я даже признался, что самовольно выпил две чашки казенного кофе, чем не произвел на товарищей из Москвы ровно никакого впечатления. Из этого я сделал вывод, что в лаборатории трудится другая группа ответственных сотрудников и будет еще трудиться не день и не два. Может быть, их даже командируют туда пожизненно.