Пощупав на запястье мальчика пульс, я убедился что он жив. Рядом с ним покоилась кислородная маска, от которой тянулся резиновый шланг к баллону с вентилем. Вся голова Захарки, обритая наголо и смазанная какой-то темной гадостью, ощетинилась вживленными под кожу тонкими, словно иглы, электродами. Подсоединенные к ним разноцветные провода уползали в какие-то осциллографы и прочие приборы, контролирующие, надо полагать, жизнедеятельность организма в ходе операции. Некоторые устройства напоминали реквизит научно-фантастических фильмов. Особенно те, что похожи были на телевизоры, укомплектованные странной клавиатурой с латинскими буквами. Если о низкочастотных генераторах, преобразователях и усилителях слабых импульсов я мельком слышал в чуждой мне компании радиоманьяков, проявить интерес к увлечению которых я мог разве что после третьей бутылки рома, то о том, как выглядит компьютер, даже не догадывался.
Заметил я и придвинутые вплотную к соседней стене четырехколесные носилки с чьим-то телом, окоченевшим под накрахмаленной простыней. Подняв ее за уголок, я обнаружил заведующего клубом. Паскевич лежал на животе, прислушиваясь к резиновой подстилке. Я перевернул его на спину. Для этого мне пришлось расстегнуть ремешки, обхватывавшие его запястья и щиколотки.
Голова генерала была по самую шею туго обмотана марлей, отчего он смахивал на Христову невесту. Лицо Паскевича исказила безобразная гримаса. Зубы его намертво впились в какой-то каучуковый брусок. На полу валялся шлем, похожий на те, в каких щеголяли первые авиаторы: металлический, но обеспеченный кожаными ушами. От шлема тянулись такие же разноцветные провода, как и от головы мальчика, и они были подсоединены к той же футуристической электродоилке. Наклонившись, я обнаружил, что вся изнанка шлема была сплошь усажена короткой стальной щетиной. Только величайший инквизитор мог сотворить похожую штуковину. Испанский сапог с ней рядом не стоял. Тот, на кого надели бы эту каскетку, мог отречься, я полагаю, даже от собственного имени. Поискав пульс на запястье Паскевича, я обратил внимание на едва заметный след внутривенного укола. Пульс я, разумеется, не нашел. И без того было ясно, что заведующий клубом давно отбросил копыта. "Ну что ж, в известном смысле они сняли грех с моей души", — подумал я тогда, помню, с облегчением.
"Нас посмертно увольняют", — сто лет назад признался мне Паскевич. Если б его не "уволил" академик, мне пришлось бы взять на себя эту гуманитарную миссию. И, ей-богу, я бы взял ее. А так мне осталось забрать мальчика, освободив предварительно его голову от электродов. С Захаркой на руках я вышел к родственникам.
В их отношениях мало что изменилось. Настя, вздрагивая от ненависти, держала собственного деда на прицеле. Ветеринар же, сидя в кресле, зачехленном рыжей клеенкой с плохо затертыми пятнами крови, смотрел прямо на нее. Эти-то пятна и привели меня с Анастасией Андреевной в состояние оторопи, когда мы только вошли.
— Всего пять часов назад бегал таким живчиком и поди ж ты! — обратился я к Михаилу Андреевичу. — Но точка на вене подозрительная.
— Укол, — равнодушно ответил Белявский. — Местный наркоз. Не те уж годы, чтоб ложиться под общий. Сердце могло не выдержать.
— А так — выдержало?
Задетый моим язвительным замечанием, ветеринар слегка нахмурился.
— Нет. И так не выдержало.
— Нешто мы не понимаем, — подвел я черту. — Местный наркоз. Пустыревский, одним словом. Коля Плахин такого же отведал?
"В конце концов, это их внутренние разборки. — Я решил больше не касаться смерти генерала. — Даже если Паскевич до смерти надоел академику своими вечными понуканиями и тот отослал заведующего вместе с его неоперабельным раком в царство теней, меня это не касается. Наоборот, меньше проблем".
— Одеяло у вас есть? — обратился я заново к Белявскому.
— Не сочтите за труд наведаться в бельевую. — Его высокомерный подбородок указал направление на фанерный двухстворчатый шкаф.
Там оказались и свернутые байковые одеяла, и простыни, и наволочки с пододеяльниками. "Любопытно, кто в этом засекреченном отряде служит прачкой? — мысленно поинтересовался я, заворачивая спящего мальчика. — Не иначе как тот же Семен. Даром что он меня в проруби вызывался прополоскать. Палач, дворецкий — все в одном лице. Возможно, и повар. Но это вряд ли. Одержимые — народ неприхотливый: дерьмо готовы жрать, лишь бы не уклоняться от намеченной цели. Кстати, о цели".
— Ты не стреляй в него пока, — попросил я Анастасию Андреевну. — И как вы намерены были использовать мальчишку? В качестве донора? Вы ведь не генералу собирались продлить его бренное существование! Вы себе желали его продлить! Ваша деятельность вам куда важнее, чем суета поднадоевшего куратора! И вы упорно выбирали того из деревенских пацанов, чья ДНК устроила бы вас по каким-то параметрам, так?!
— Не совсем, не совсем, — усмехнулся Белявский. — К тому же вы оперируете понятиями, о которых понятия не имеете, извините за каламбур.
— Это вы оперируете, — отразил я его выпад. — Полагаю, то была ваша последняя операция.
— Вы серьезно так полагаете, зять мой? — На слове "зять" Белявский сделал заметное ударение.
Настя пошатнулась. Мы с ней поняли зоотехника одинаково.
— Кажется, товарищ намекает! — вырвалось у меня.
— К черту! — Настя нажала на спусковой крючок, и "Вальтер", подпрыгнув, хлопнул в ее руке.
Пистолетом она владела хуже, чем ружьем. Пуля пробила обшивку кресла рядом с лысиной Белявского. Отшвырнув пистолет, Настя выбежала вон из хирургического отсека.
Мальчик, завернутый в бурое одеяло, даже не шелохнулся. Его наркотический сон был глубок, точно Марианская впадина.
— Но мы отвлеклись. — Не выпуская мальчика, я подобрал пистолет. — А мы по-прежнему вправе, док. Мы по-прежнему вправе.
— Сигару? — Белявский выудил из халатного кармана плоскую сигарную коробку и ножичек. Аккуратно срезав кончик смуглой "гаваны", он достал и зажигалку в перламутровом корпусе.
— Ну, как желаете, — отреагировал он на мой отрицательный жест. — Ваше поколение не смыслит.
— Наше поколение не спит с женами своих детей, — заметил я ожесточенно. — И не ставит экспериментов на младенцах.
— Ну, не стоит за всех отдуваться. — Раскурив сигару, Михаил Андреевич погладил свой голый череп. — Итак, в вашем примерно возрасте меня занял исключительно дерзкий план. Сколь вам известно, кора головного мозга является высшим продуктом человеческой эволюции. В нейронных связях вы, как я догадываюсь, разбираетесь поверхностно?
— Вовсе не разбираюсь. — Блефовать я не стал.
— Именно в коре сосредоточены все благоприобретенные составляющие наших личностей, — продолжил Белявский свою лекцию. — Именно там скрываются все наши страхи, надежды, редкие счастливые мгновения жизни, разочарования — словом, все, из чего складывается наше "я" от момента сотворения жалкого зародыша с его безусловными рефлексами до развития полноценной самодостаточной личности, способной обрабатывать и анализировать информацию. Именно в разных участках коры запечатлеваются и откладываются, словно в личной библиотеке, все наши воспоминания. Какие-то, неприятные или пустые, мы отбрасываем на самую дальнюю полку, более не читая их, какие-то перелистываем без конца, будто затрепанную книжку любимого автора, какие-то достаем лишь по мере необходимости, точно справочник, дабы не повторять прежние ошибки. Скажем, затылочная доля коры сохраняет все зрительные образы. У вас как со зрением? Что-то вы прячете глаза.
Но я всего лишь прислушался к шуму за дверью.
— Неважно, — отозвался я, что можно было истолковать двояко. — Продолжайте. На слух я пока не жалуюсь.
— Так вот. Об идее. О том, каким образом перехитрить нашего сторожа.
— Сторожа?
— Агностики называют его душой.
"Так вот на что замахнулся тщеславный академик!" — Я глянул на него с недоумением и, вместе, с интересом. Идеалисты, упрямо идущие по сломанному компасу, всегда вызывают нездоровый интерес у российских мещан. Я — не исключение.