— Не понимает, — вздохнул Обрубков и скупо изложил мне обстоятельства гибели подпольщиков: — Готовилось наступление. По рации я получил приказ ликвидировать майора Битнера, начальника здешнего гестапо, лично ответственного за уничтожение тридцати заложников из крестьянства, а также за отправку более пятисот советских душ в ихний поганый фатерлянд. К нам, полицаям, особенного доверия не было. Штаб охраняли эсэсовцы. Ночью я снял часового. Дверь в кабинет Битнера оказалась приоткрыта, и я уже готовился исполнить высшую меру, как услышал краем уха разговор гестаповца с начальником штаба майором Цорком. Так я выяснил, что один из двух связников партизанского отряда — провокатор. Наутро агенту Битнера предстояло уйти в отряд и вывести его на засаду. До смены часового еще оставалось минут сорок. Тихо кончив Цорка с Битнером, я рванул в поселок, поднял с постели обоих связников — благо, что жили через дом, — отконвоировал к штабу и метнул за них гранату в окно канцелярии. А диверсантов расстрелял при попытке к бегству. Имею от командования Железный крест. Выпьем?
— Выпьем, — согласился я. — Лучше выпить. Это — лучше.
Когда Настя вернулась из библиотеки, мы с Обрубковым горланили балладу про есаула, который был чрезвычайно догадлив и отлично умел разгадывать самые запутанные сны.
— Хлеб-соль, панове! — Настя сбросила варежки, улыбнулась, и в избе как будто стало светлее. — О чем грустите?
— Не говори ей, полковник, — предупредил я Обрубкова. — Она развеселит нас. Она испортит нам все горе.
— Мы прошлое ворошим. — Гаврила Степанович дотянулся до настенной полочки, где сушились его папиросы.
Узкая полочка с папиросами напоминала мне пулеметную ленту.
— Ворошили, — исправил я глагол на другое время. — Теперь мы ворошим настоящее.
Повесив шубу среди охотничьих доспехов, Настя подошла к печке и положила обе ладони на ее оштукатуренную грудь. Жизнь там, видно, еле теплилась, и Настя укоризненно покачала головой.
— Поворошить надо, — дал я, как мне казалось, дельный совет. — Если пульс еще бьется — не все потеряно.
— Бьется в теплой печурке огонь? — воспрянул Гаврила Степанович. — Запевай!
В сарафане и дубленой безрукавке милая моя Настя выглядела куда соблазнительнее, чем городские чаровницы в импортных тряпках. Кончик ее медно-рыжей косы был схвачен шелковой лентой. Пока мы пели, Настя присела на корточки, открыла чугунную дверцу и заново взялась растапливать печь. Атласная лента опустилась вровень с полом, и Банзай попытался ею завладеть.
— Банзай, — сказал я. — Это — Настя. Настя, это — Банзай.
На ужин была жареная картошка. Картошку Настя жарила быстро. Как многие люди, ленивые от природы, она вообще все делала быстро и хорошо, чтоб уже не переделывать.
— Мужчины, — произнесла Настя за ужином, — я давно уже смотрю на этот стол, и я уже не могла видеть, как он хромает. Но мне было любопытно, кто из вас, извините, почешется.
— Он, — сказали мы, одновременно указав друг на друга. К тому времени газетная вырезка о партизанах привела злополучный стол в относительно устойчивое состояние.
Тут с порывом ветра, да и сам точно ветер, в избу ворвался расхристанный Тимоха Ребров.
— Обложили мы его, полковник! — заорал он весело с порога. — Здорово, Настена!
— Кого обложили? — хладнокровно спросил Обрубков. — И чем обложили? Матом, что ль?
— Вепря, говорю, обложили, трупоеда! — Шапка Тимохи, смятая в кулаке, указала куда-то под ноги. — На кладбище! Айда брать! Петрович велел, чтоб с тобой!
Сборы были недолги. Вооружившись, мы последовали в ночь за Тимофеем.
У порога Настя придержала меня и перекрестила двумя тонкими перстами.
— С Богом, — сказала она, потянув из угла свою «вертикалку». — Бей в последний глаз.
— Ударю. — Я пылко облобызал смертоносное железо и повесил его на плечо. — Ты, главное, детей береги.
— Это все? — спросила Анастасия Андреевна.
После чего была расцелована даже исступленнее, нежели ее католическое орудие мести. В ту минуту я чувствовал себя ополченцем, уходящим на защиту родного очага. Меня переполняла решимость уничтожить гада-оборотня. Я готов был спустить с него три шкуры, а коли повезет, то и все четыре. Так, чтобы хватило не на бубен, а на целую ударную установку.
На улице бушевала метель. Съехав по перилам с крыльца, я ничком рухнул в сугроб.
— Хасана выпусти! — крикнул мне Гаврила Степанович, отгребая валенком снег от калитки.
— Полковник! — разорялся Тимоха, оседлав забор. — Похерь! Заклинило! Давай за мной верхами!
Ввалившись в темное нутро сарая и совершив по инерции еще два-три прыжка, я налетел на поленницу. Сверху на меня обрушилась отборная эсэсовская дивизия «Мертвая голова». Беременные бабочки в черных мундирах и с черепами на животах облепили меня, как театральную тумбу. Пуще других свирепствовал капитан Битнер.
— Вздернуть его на рее! — шелестел капитан, потирая мохнатые лапки. — Дайте ему в рыло покрепче! Ахтунг! Стрелять по моей команде!
Бабочки дали залп, и команда Битнера, состоявшая сплошь из жуков-солдатиков, кинулась врассыпную.
Проснулся я оттого, что Хасан лизнул мой нос мокрым языком. Хасан ко мне привык. Хасан мог меня лизнуть. Чертыхаясь, я нащупал ружье. Заботливо сложенный штабель развалился вчистую.
— След, Хасан! — бормотал я, пробираясь к выходу. — Фас! Профиль! Даешь вепря!
Хасан тявкнул и выскочил на двор.
Заметив приоткрытую калитку, я пустился догонять Обрубкова. Настиг я его уже у оврага.
Казалось, ветер стал еще сильнее и еще встречнее, так что до кладбища мы добирались с боем. Сражение он дал нам нешуточное, но вскоре отступил под прикрытие холма.
В пути я протрезвел окончательно. Сами собой наладились резкость зрения и ясность мыслей.
Темневшее перед нами кладбище, обнесенное оградой, ощетинилось редкими и кривыми, будто зубы долгожителя Сорокина, деревьями.
— Здесь он прошел! — Тимоха пританцовывал перед значительных размеров брешью в ограде.
Следов кабана мы не отыскали, но это было и понятно. До нас там еще вьюга постаралась.
— За его уши Петрович три сотни выложит! — возбужденно хрипел Тимоха, ныряя в отверстие.
— А за остальное сколь? — буркнул Обрубков. Он осматривал неровные края пролома и по другую сторону ограды не торопился.
— Остальное в щи пойдет! — известил нас ретивый проводник. — Натаха моя горазда. Но самогон с тебя, полковник! Под часовней он, стервец! Там братуха с Филей цепью залегли!
— Он? — спросил я тихо, наблюдая с тревогой за егерем.
— Он. — Гаврила Степанович снял с расщепленной доски клок шерсти и растер его в пальцах. — Он, голубь.
— Так что же? — Я затрепетал. — Надо спешить!
— Теперь уж незачем. — Егерь вытряхнул папиросу из пачки, и я, прикрывая от ветра пламень, дал ему прикурить. — Мужики, полагаю, в чистом поле его засекли и гнали до погоста. Он сам сюда свернул. Значит, и здесь у него лежбище.
Мы двинулись мимо бугорков, отмеченных крестами, вглубь кладбища. Попадались и звезды, насаженные на красные пирамидки, и каменные плиты с обелисками, но преобладали все же кресты. Кладбище в Пустырях было старое. Кресты смахивали на мачты флотилии, затопленной нарочно у входа в гавань, чтобы враг не прошел. Но враг прошел, и прошел, со слов егеря, неоднократно.
— А еще где?
— На болоте под старым дубом нора давно остыла, и на засеке под пнями две-три. — Покуривая на ходу, Гаврила Степанович выложил что знал, не скрывая своих эмоций. — Умен, враг, и опасен страшно. Я фрицев, ей-ей, боялся меньше. Живет, как хищник. В логово не возвращается, когда кто из охотников рядом побывал. На своих нападает.
— На своих?! — заслушавшись, я споткнулся о припорошенный снегом корень.
— У вышек, — пояснил егерь. — На дальней особо. Двух секачей на моем веку подранил, одного — запорол. Матерый убийца. Лет ему, говорят, черт знает сколько, а все живет. Издали-то в него с дюжину верных зарядов всадили. Точно, что оборотень.