Мелочная злоба вскипает в ней, и Оля делает глубокий вдох и медленный выдох, прежде чем войти в квартиру.
Андрей сидит на кухне, пьет чай из Олиной любимой кружки с пингвинами. По-хозяйски берет из пакетика печенье курабье, сам привез – сам и ест. Мать ему, конечно, на стол ничего не поставила. Кирюшка в комнате нервно мычит и качается из стороны в сторону – он знает, в доме чужой.
– Ну, чего тебе? – Оля устало ставит сумку на стол и садиться напротив. Она все еще в пальто, даже не разделась.
– Так ты значит гостей теперь встречаешь? Вера Степановна мне даже чаю не налила, самому пришлось.
– Ну что, руки не отвалились?
Андрей хмыкает и качает головой: «Оля, Оля…»
Оля ненавидит себя за то, что смеет его разглядывать, вообще смотрит на него и отмечает – Андрей выглядит хорошо, даже прекрасно. Он похудел, стал как будто моложе. Чистые рыжеватые волосы красиво подстрижены, как-то по-новому – ему идет. Одет Андрей просто – по-рабочему: брюки, рубашка, джемпер. С ней он никогда так не одевался. С ней он всегда был чуточку недо… Недовыбрит, недопричесан… Всегда нервный, взвинченный, как бойлер, в котором давление вот-вот перейдет за красную черту.
А без нее Андрею хорошо.
Эта мысль жалит Олю каждый раз, стоит им встретиться. Поэтому Оля предпочитает не видеться, и даже, по возможности, не звонить.
– Ты Кирюшку приехал посмотреть? – Зпрашивает она, зная, что нет. Кирюшка Андрея боится, а Андрей боится Кирюшку. А может того, что это он, Андрей, Кирюшку создал. Ему от этого почему-то очень непросто.
– Да нет, – Андрей виновато тупит глаза, ему всегда стыдно, но поделать он ничего не может, – я вот игрушку ему привез, извинение, так сказать.
И он вынимает из портфеля коробочку.
– Это что? – Говорит Оля, не притрагиваясь.
А ты открой и узнаешь.
Оля секунду мнется, затем пальцем слегка касается прохладной крышки коробочки, поддевает крышку ногтем, скидывает небрежно. Внутри телефон. Большой, с трещинкой от угла к углу.
– Это мое, так сказать, пародонте. Денег пока нет, вот я и подумал, хоть так помогу. Будешь Кирюшке мультики включать, сама пользуйся, а захочешь – продай.
Оля смотрит молча, смотрит на телефон, потому что на Андрея слишком трудно.
– Нам не нужно, – цедит она, выпихивает слова сквозь сжатые зубы.
– Почему? – искренне удивляется Андрей. – Если ты из-за трещины, так это стекло, не экран, оно снимается.
– Не поэтому, Андрей. Ты забери, нам не нужно.
Андрей встает раздраженный, Оля видит красное пятно, издевательски выглянувшее из-за ворота рубашки.
– Знаешь, что, Ольга, тебе добро сделать хотят, а ты нос воротишь, гордая такая, у самой до сих пор телефон кнопочный, а Кирюшка, кроме этих мультиков телевизорных дебильных, ничего и не видел! Себе не хочешь, ребенку возьми. Мой, между прочим, ребенок, я ему добра хочу, ясно?
– А он лекарств хочет, – чеканит Оля холодно, смотрит в одну точку, только бы не выйти из себя, только бы не взглянуть на Андрея. Красное пятно под воротом…
Андрей машет рукой, что с Олей говорить? Все уже много раз сказано. Он хватает пальто с вешалки, неуклюже запихивает ступни в ботинки и, даже не завязав шнурки, комично шагая, чтобы не наступить, с лязгом отпирает щеколду.
– А вообще знаешь, что? – в комнате зверем завыл Кирюшка. Андрей понижает голос, и продолжает: – Знаешь, что, Оля? Хоть в помойку телефон выкинь, но мой тебе совет, как мужчины – ты хоть на Ютуб зайди, краситься поучись. Вот ей богу, Оль!
И его спина исчезает за дверью.
Оля сидит. Каменная, холодная, как глыба льда. Долго сидит. Кирюша воет, а мать его успокаивает, уговаривает… А Оля сидит.
И только мелко дрожат руки, а по щеке, жгучая как сама боль, ползет слеза.
– Ну что, ушел ирод?
Мать входит в кухню, по ее ласковому, заискивающему взгляду ясно – не справляется с Кирюшкой, нужна помощь. Оля быстро смахивает слезу, делая вид что не плачет, а мать – что не заметила. Секунду висит стыдное, неловкое молчание. Оля никогда не умела говорить с мамой о боли.
– Надо Кирюшу кормить, – наконец говорит Оля и, так и не сняв пальто, достает кастрюлю, роется на полках в поисках крупы. Банка как в воду канула, и вот Оля уже швыряет на пол пачки, пакеты, миски. И ревет.
– Ну все-все, Оль.
Объятия матери хрупки и невесомы, как будто оголодавшая и исхудавшая за зиму птица решила пригреть Олю под своим крылом.
Оля ревет без слов – воет, и с воем и слезами как-будто уходит обида. Мама гладит Олю по спине и все это кажется бесконечным: Олин плачь, обида и материнское «ну все-все» …
Утром Оле очень хочется никуда не идти. Будильник звонит, как всегда, в шесть тридцать, но Оля не встает, не шлепает босыми пятками в ванную, а остается в постели. Утро едва теплится за горизонтом, это еще только обещание рассвета. За окном жидкая мгла, вылинявшая из чернильного в серый. Оле паршиво. Оле очень-очень паршиво. Она сучит голыми ногами под одеялом потирая то одну, то другую. Рука сама тянется к телефону – позвонить, сказаться больной и, несмотря ни на что, стоять на своем – не приду. Но Оля так не умеет.
Никогда не врала, а начинать уже поздно. Вранье, как спортивное воспитание и любовь к чтению, должно начинаться с детства.
Из зеркала на Олю смотрит хмурая, опухшая от слез женщина. Женщина именно, уже не девушка. Оля наклоняется и внимательно осматривает свое лицо, кожу, приподнимает пальцами верхние веки, уголки бровей. Натягивает в разные стороны кожу от подбородка к ушам. Когда она в последний раз красилась?
Давно.
Оля вздыхает, достает из тумбочки косметичку. Находит в ней тушь, карандашик для бровей, помаду, румяна. Послюнявив кончик карандаша, Оля рисует брови. Они получаются какими-то чужими, как будто их изъяли у другой женщины и, в качестве гуманитарной помощи, всучили Оле.
Она стирает их ватным диском.
Да, наверное, так и к лучшему. У Оли ведь есть Кирюша, чего еще нужно? А вдруг Оля, накрасившись, так похорошеет, что в нее возьмет, и влюбится какой-нибудь мужчина. И конечно начнет дарить ей подарки, звать на свидания, в кино, в рестораны. А затем надумает жениться и сделает ей предложение… и тогда-то Оле и придется признаться, это все не она, это только косметика, а она – это Оля, у которой есть Кирюша, и ничего ты с этим не поделаешь.
Оля открывает шкаф, и вынимает наугад кофточку и юбку, одевается не глядя, складывает сумку и уже собирается выходить, но взгляд предательски падает на кухонный стол – на коробочку. Оля быстро воровато оглядывается и, схватив ее, сует в сумку, точно украла.
Всю дорогу до школы коробочка жжет Олю через сумочную ткань. Это плохая вещь, она плоха, потому что ее принес Андрей. Кинул ей, как подачку, как отговорку, точно в жерло своей вины, чтобы чуточку, хоть немного унялось это проклятое чувство.
Оля может простить Андрею, что он не любит ее. Так случается – приелась, понял, что не его человек… Но то, что Андрей не любит Кирюшу, Оля простить не может.
Когда Кирюшка только-только родился Андрей с ума сходил. Так любил его, точно весь мир и пальчика Кирюшкиного не стоит. И ночью и днем готов был сидеть у его кроватки, сам его успокаивал, сам мыл и менял подгузники. А потом выяснилось, что с Кирюшей что-то не так.
Оля поняла, что Андрей ее не любит, когда Кирюшке было полгода. По предательскому красному пятну под воротом рубашки. Совсем как вчера.
Но то, что Андрей больше не любит и сына, Оля не могла понять еще очень долго. Куда она делась, эта любовь? Утекла, растворилась в горе и несправедливости? Как вообще умирает любовь? Разом – ежесекундно или крошится по кусочку день за днем, трескается и осыпается от каждого Кирюшкиного вопля, гримассы, действия – не такого, как надо…
И все же, гнусный смартфон жжет Оле ребра сквозь сумку.
В школе Оля барабанит пальцами о стол от нетерпения. Урок длится и длится, в тишине контрольной раздражающе громко тикают часы и скрипят ручки о бумагу. Дети пишут в своих новых тетрадях – свежекупленных, чистых, еще почти пустых. Белизна страничных листов трепещет в лучах утреннего солнца, такая хрупкая, такая мимолетная. Оля любуется ей, и все же в мыслях приказывает часам идти быстрее. Звонок встречают стонами и тихими проклятиями, в классе начинается возня, головы вертятся, как на шарнирах, а глаза так и мечутся, стараясь урвать хоть один лишний ответ в чужой, летящей мимо к учительскому столу, тетради.