Из шалаша, из-за кустов, с берега поднимаются мужики, бабы, девчата, собираются вокруг бригадира. Потягиваются, бормочут что-то про себя, трут сомлевшие груди и лица, некоторые тут же направляются к котлу с чаем, пьют из жестяной кружки, одним ухом слушая наставления бригадира. Но у того разговор короткий:
— Трактористы будут косить на своих местах, а мы пойдем на остров.
Взвыл пускачом один трактор, другой… Вот они уже мчатся к леску. А косцы гуськом идут к мостику.
— Косы где? — спрашивает Лавруш. — Косить буду.
— Поди к Карпу, — машет рукой бригадир. Потом вдруг оборачивается: — Да не вздумай назвать его так!
Вообще-то старика сторожа зовут Капром — Капр Афанасьевич. Но кто выговорит это имя? Куда удобнее Карп. Так его и зовут в деревне за глаза. А уж коль нечаянно вырвалось так в его присутствии — берегись. Старик он тихий, лишнего слова не скажет, да и нужные-то говорит будто нехотя, будто через силу, а коль раззадоришь — позеленеет весь от злости. Может и ударить чем ни попадя под горячую руку.
Лавруш осматривается, заглядывает в шалаш — Карпа нигде не видно.
— Чего потерял? — спрашивает Ведаси.
— Где Карп?
— Вона сидит, — тычет она пальцем в сторону реки, — За кустами.
Постарел, постарел дед. Сидит, смотрит на воду — не шелохнется. Маленький, сгорбленный…
— Карп Афанасьевич… — тихо говорит Лавруш и тут же в замешательстве замолкает. Как же это сорвалось? А может, старик и не слышал? Сидит как сидел.
— Карп Афанасьевич, — снова говорит Лавруш.
— Слышу, слышу, — отзывается старик. — Не глухой. Посмотри-ка лучше, как рыбки играют… Мне бы их проворство…
— Ого, и крупные ходят. Что же вы без удочки?
— Я, мил-человек, за всю жизнь ни одной рыбки не выловил… А вот смотреть на них люблю. Что тебе?
— Косу хочу попросить.
— Если хочешь, почему не дать, — проговорил старик, медленно поднимаясь.
А вообще-то не так уж он и постарел, вон как легко идет. Сколько помнит Лавруш, Карп всегда был таким же легким в ходьбе. И руки еще сильные. И волосы черные. Только поредели немного. А вот сидит совсем по-стариковски.
Карп внимательно оглядел пария, прикидывая его рост, вынул из-за кочек косу, опробовал лезвие, осмотрел обух, рукоятку, встряхнул в руках и подал Лаврушу:
— Как раз по тебе, будто специально делана.
Закинув косу на плечо, Лавруш, как и другие, направился к мостику.
4
Вечером у шалаша Карп встретил Лавруша:
— Устал?
Сейчас он как будто подобрел к парню, смотрит дружелюбно. Видимо, понял: не собак гонять прибыл сюда Лавруш — работать. Пусть и накосил меньше других, но для начала сгодится. Вот попривыкнет, вспомнят руки-ноги былую сноровку, станут гибкими, ляжет коса в руки, пойдет плечо — тогда другой разговор.
— Устал, — выдыхает Лавруш.
— Ничего, втянешься…
На косовице Лавруш все время поглядывал на Ануш: как держит косу, как точит, как легко передвигается. И удивлялся: такая молоденькая, откуда у нее сила и сноровка? Как косит — легко, без усилий, коса сама плывет, только держи ее, не упусти! Со стороны глядеть: что тут особенного, маши себе в обе стороны. Махнешь, и трава ложится головой вправо, ровно, как солдаты под пулеметной очередью. Ан нет, и здесь нужно умение. Пусть и сила богатырская есть, а без сноровки быстро ее растратишь. Одеревенеет спина, руки и ноги застынут от напряжения — тогда машешь, как дрова рубишь. Главное на сенокосе — чувствовать себя легко, непринужденно. А Лавруш заставлял работать больше себя, чем косу, и потому у него сейчас такое ощущение, будто потерял чувство времени, связь с жизнью. Все тело оцепеневшее, чужое, и нет сил даже шевельнуть рукой. Ступня горит как в огне — не так ногу ставил, кисть руки ноет — не так косу держал, в спину будто кол вбили — неправильная осанка. И чем больше старался он догнать — хотя бы догнать! — других косцов, не опозориться перед девчатами, тем больше почему-то отставал от них, мешал идущим следом. А как скошенная трава лежит позади него? Стыдно смотреть. Не ровной грядкой, не строчкой, как у других, а валом, будто медведь тут шастал косолапый, разворошил все, разбросал. Но никто не посмеялся над ним, никто не упрекнул. Даже показали, как держать плечо и руки, как вести косой по траве — толково объяснили, просто. Лавруш заметил мельком, что Ануш улыбается, глядя на него, покачивает головой. И как тут не улыбаться, коль человек свой, деревенский, а косой машет так, будто впервые видит ее. Но не ото было обидно. Горько было оттого, что она не подошла, не показала, как другие.
Вечером косцы долго не задержались у шалаша. Передохнули чуток, привели себя в порядок, утолили жажду смородиновым чаем и, сев на машины, укатили домой. Все это было так неожиданно для Лавруша, так странно, что он только глядел на них недоуменно, ничего не сказал, ничего не спросил, и сам не знал, как поступить: то ли остаться, то ли ехать вслед за всеми. Но разве для того он здесь, чтоб только поработать, как обычно, а потом домой, в постель?! Что же это за сенокос будет? А ведь подумал же давеча: шалаш один, как все разместятся, где будут спать? Вон как, оказывается, никто и не собирался оставаться. Не те времена…
Все уехали. Ошарашенный, недоумевающий, Лавруш остался сидеть за столом. Не с кем поговорить, не на ком взгляд остановить. Пусто, одиноко, будто остался он на белом свете совсем один. Да вот еще Карп… Ходит легонько тихими шажками, собирает со стола ложки, кружки, складывает на место раскиданные косы, грабли. Каждую косу пробует пальцем, тупые откладывает в сторону. Словом, ищет себе работу.
Кругом ни души. Даже лошади исчезли: то ли увели их, то ли сами куда-то убрели. Ни с луга, ни с Кокшага не слышно ни звука. Даже ветерок не подует, не склонит траву. Все онемело, остановилось.
Но вот с той стороны шалаша, где расположился Карп, послышались душераздирающие звуки: кр-р-р, кр-р-р — старик точит косы. Звук медленный, скребущий, опустошающий душу, выворачивающий внутренности. И оттого еще паршивей на сердце. Постепенно звуки меняются, и вот уже слышен чистый звон, быстрый, мимолетный: чыжик-чожик, чыжик-чожик — старик направляет косу.
Лавруш побрел к берегу — и там тихо. Кокшага спокойна, не играет рыба, молчат лягушки, и сама вода неподвижна, как зеркальная гладь, видны в ней небо, намертво вставшие облака, бездонная глубина отраженья. Побродил у веды, огибая кусты, и не заметил в траве ни кузнечика, ни другой какой-либо прыгающей или ползающей мелочи. Поникла трава, отяжелела — скоро падет роса. День окончился, а ночь еще не пришла. Свет и тьма встали друг претив друга, как молчаливые враги.
Лавруш подошел к шалашу. Подошел тихо, чтобы не помешать этому противостоянию, не нарушить таинство природы, которая, как женщина перед сном, снимает дневные одежды, чтобы остаться в тонком и нежном покрове — для ночи. И Карп, видимо, чувствует это. Без шума заходит в шалаш, готовит постель из сухого сена, покрыв его ватным одеялом. Пристраивает в изголовье свернутый старый зипун, шубу. Поправив полог и подоткнув края постели, говорит:
— Ложись, сынок. Устал ведь…
Что греха таить, Лавруш действительно устал. Он не заставляет упрашивать себя, разом ныряет под полог. Окунувшись в мягкую постель, как давеча в воду, накрывается вторым одеялом и успокаивается.
— Вот и хорошо, — вполголоса разговаривает сам с собой Карп, — товарищ есть, а то все один да один… Не с кем словом переброситься. Оттого, видимо, и говорун я таковский…
— А почему домой не едешь? — спрашивает Лавруш. — Что здесь охранять?
— А что дома… Я, брат ты мой, всегда сенокоса дожидаюсь. Сейчас меня пряником в деревню не заманишь. Славно здесь. Я ведь, как уродился, не мать сперва увидел, не отца — а вот это небо, этот луг…
— Как это?
— А я здесь родился. Может, в этом именно месте, а может, чуть подальше, под кустом… Все здесь родное. Этим и живу. После избы-то здесь и дышишь легче, и чувствуешь себя молодым…