Тетушка Ведасей нащупала лавку, потянула Николая за собой.
— Тяжко мне, Миколаюшко, в старости-то. Ведь совсем одна-одинешенька, как горошина, — сбивчиво повела жалостливый рассказ старуха. — Одинешенька, как и мать твоя, покойница… Памяти-то вот совсем не стало, тебя и то позабыла. А мать-то хорошо помню. Да и как не помнить, вместе ведь горемычили, как вы разъехались. Во сне все вижу. То еще молодую, в девках, то уже вдовую. К чему бы это, а, Миколай? Неуж и сама скоро помру? Да и пора, давно пора… О чем это я говорила-то? Господи, совсем памяти нету…
— О маме, о маме, — подсказал Николай.
— Верно, о Натарье начала. Дак вот, мать-то твоя хоть и хворая была, а все на ногах держалась. До самой смертной минуты на ногах. Только в последний день не смогла истопить печку. Я пришла ей пособлять. Принесла дров, затопила, поставила на плиту воду. Ты, говорю, полежи пока, а я поищу лекарство. Нашла в комоде какие-то таблетки — она их пяла от головной боли, — дала ей. Кое-как сглотнула, бедная, запила теплой водичкой. И уснула…
Старуха влажно прокашлялась, ощупывая впалую грудь, с минуту тревожно прислушивалась к сипам и хрипам, вылетавшим с дыханием, потом продолжила:
— Слава тебе, господи, думаю, полегчало. И полезла к ней на печку. Уж не знаю, сколько мы так вместе лежали, только проснулась я разом, будто кто тряхнул меня. Пошарила рукой сбоку — нет Натарьи, пошарила с другого — нет! Когда успела слезть с печки? Ужасть, как испугалась. «На-тарья, — закричала я. — Натарья! Куда ты девалась?» Никто мне не ответил. Только часы стукают на стене…
Свернулась это я живенько с печки, зажгла лампочку. Да так и обмерла: лежит твоя матушка ничком вдоль половиц, рученьки свои вперед вытянула. Хотела, видать, тоже свет включить, да не успела…
Тетушка Ведасей умолкла, вытерла передником мокрые глаза. Он не торопил старуху, да к не хотелось больше ничего слышать о смерти матери.
— Неужели нельзя было дать телеграмму, когда заболела? — с горечью спросил Николай.
— Не велела, батюшко, не велела. Не надо, говорит, их тревожить, они — молодые, своих забот хватает, не до нас, старух.
— Да как не велела, какие такие могут быть заботы, чтоб не приехать к больной матери! — почти крикнул Николай. И тут же пожалел, что не сдержался, опустил глаза, жестко смял в горячих руках шапку.
— А вот не велела — и все! — стояла на своем старуха. — А слово матери — слово божье. Она ведь смерть-то свою чуяла, как и я чую, все загодя наказала мне. Где похоронить, как похоронить, кого на поминки позвать. А одежу-то, в какую обрядить, сама заготовила. И платье белое, марийское, и платок, и тапочки белые… Только белые-то тапочки малы оказались, надели синие… Денег у ней триста рублей было. На книжку все откладывала — и ваши, что присылали, и с пенсии. На всем экономила, чтоб похоронили-то хорошо. Книжку-то, чай, видел? В столе она. Как наказывала, так и сделали, не обессудит покойница…
— Значит, чувствовала свою смерть, — тихо сказал Николай, раздумывая.
— Да как не чувствовала! Кошка — и та знает, когда помрет. Обе мы чувствовали, только не знали, кого она наперед заберет. Обе и готовились… Даже мечтали помереть вместе, в один день, в един час. Чтобы расходов меньше было… А она вон Натарью одну увела…
Старуха опять нутряно, с бульканьем покашляла, отдохнула немножко от разговора.
И у меня все припасено, — повторила старуха. — Доски для домовины на чердаке лежат — сухие, смолевые — одно загляденье! И обряд полный в сундуке… Ты понимаешь, о чем я? — вдруг уставилась старуха на Николая.
— Понимаю, тетушка.
— Ну, понимаешь, дак слушай. У меня ведь никого нет, кроме тебя. Пока жила с мужем, родить не успела. Ушел он на первую ерманскую войну да и сгинул там навсегда… Ну дак вот. Мать твою, Натарью, я спровадила, как она велела. А теперь я прошу тебя: проводи и ты меня в последний путь. Чтоб не чужие люди хоронили, а ты. И чтоб я сейчас же знала об этом. Ну дак чо скажешь?
Николай даже растерялся от такой просьбы, от пронзительного блеска глубоко запавших старушечьих глаз.
— Да что вы, тетушка Ведасей, рано говорить о смерти.
— Ничего не рано, знаю я, отвечай давай, чтобы спокойна я была.
— Ну… ну не оставлю я вас… Не оставлю в любом случае. Вы для меня теперь вместо матери…
— Вот и ладно. Спасибо, Миколай. Я тебе поверила. В сундуке одежда-то, говорю. Много одежи. Коя лишняя останется — раздашь соседкам. Ничего не оставляй. А дом передай колхозу. Денег у меня тоже много. Поболе, чем у твоей матери было… Там же, в сундуке… Сколь издержишь на похороны, сколь на поминки — дело твое, только не скупись, много у меня денег, а остатки отдашь в школу, ребятишкам. Пусть поминают старуху. Своих деток не было, чужих любила всю жизнь…
Старуха опять умолкла, прислушиваясь к хрипам в груди.
— И еще одна просьба будет к тебе, Миколай. Когда здоровая да сильная была, любила я работать, не сидела сложа руки. И в колхозе, и у себя дома. На огороде шибко любила работать. Да не овощ какую выращивать, а цветы. Много ли мне одной-то овощей надо? А цветочков насадишь — самой любо и людям приятно. Дак вот, Миколай, на могиле моей обязательно посади цветы. Ну хоть подсолнухов насей — и то ладно будет…
И тетушка Ведасей вдруг запела. Запела еле слышно, неожиданно мелодичным, дрожащим голосом. Протяжные слова старинной марийской песни будто квелые лепестки цветов облетали с бескровных, едва шевелящихся губ:
Ношу белый я платочек,
Ношу черный я платочек,
Никто шелковый не купит —
Никому я не нужна,
В землю лягу спать одна.
Не прольет никто слезинки,
Не стряхнет в траву росинки —
Никому я не нужна…
— Тетушка Ведасей, хватит причитать! — резко сказал Николай, поднимаясь. Сказал так, чтобы скрыть свою слабость, которая неодолимо растекалась по всему телу. — Не оставлю я вас, слышите, не оставлю!
Глава третья
Рия-рия, — на волынке играя,
Кто там прошел?
Тувудуп-тувудуп, — в барабан колотя,
Кто там прошел?
Отчего искривились лапоточки,
Кто наступил на них?
Отчего на губах твоих цвета нет,
Кто поцеловал? Марийская народная песня
Сунув в карман бутылку шампанского, Николай вышел во двор. И сразу будто провалился в преисподнюю. Снежные вихри подхватили полы пальто, ударили по лицу, сквозящий холод проник до тела. В белой круговерти не видно было ни неба, ни земли, ни дорожки к воротам.
Ну и погодка! Еще вчера стоял ясный морозный день, с безоблачного неба холодно светило солнце, и льдисто сверкающие поля покорно стыли под негреющими его лучами. И вот запуржило, завьюжило…
В городе как-то незаметно бушуют бураны. Теряется, глохнет ветер среди огромных домов, а снег тут же убирают машины. Зато вольная воля ему в полях, на открытых проселках. Гуляет, свистит лиховей, по крыши заметая бани, овины, обреченно приникшие к земле низкие избы.
Преодолевая ветер, Николай пересек улицу, впотьмах отыскал ворота Федора Прокопьевича. С усилием открыл калитку — так ее замело снегом. Вытянув вперед руку и стараясь обо что-нибудь не запнуться, поднялся в сени. И все-таки запнулся: подвернулось под ноги пустое ведро, с лязгом покатилось по полу. И тотчас зажглась лампочка под потолком. Постучал в дверь, но не услышал привычное «войдите» — уж так туг принято, не спрашивать, можно, нет, когда идешь в гости, — вошел без приглашения.
— Сразу узнал, что ты, — сказал вместо приветствия Федор Прокопьевич. Он сидел на низком стульчике, обтянутом поверху залощеной кожей, и чинил валенок.