– Ты кращивая, Наташ, – прошамкал Пашка сквозь курятину, – гла’а желеные, как шветофоры… Жнаешь, как ждорово, когда желеный…
Наталья знала, потому что Пашка был шофер.
А еще она знала, что предстоит ехать в больницу. Там лежит человек, которому нужна ее помощь. То ли Семён, то ли Самсон… Нет, вроде имени такого не бывает – Самсон, – это в Ленинграде… нет, в Петергофе… В общем, надо ехать.
Пашка удивился, но в меру:
– Во, мы с тобой враз подумали. Только прикидывал – ща или не ща сказать тебе, что в выходной к братану поеду. Там крышу проломило, тополь упал на днях… а какой он на крышу ходок – нога-то с Афгана не гнется…
Выходные у Пашки бывали не в субботу и воскресенье, а когда получится. Наталья выходным могла сделать любой день, но чем больше выходных, тем меньше заработок. Завтра – такой же день, как все остальные. Пусть будет завтра.
Вышла на остановку пригородного автобуса с хорошо упакованной кастрюлькой, в которой был бульон, а в бульоне курятина. Вот и автобус. Ну, бабульку с тросточкой, конечно, надо пропустить. И мамашу с мальком, который сам ходит, но в автобус заносить надо, держа поперек тела. Эту особу с сумкой поперек себя толще, пожалуй, тоже…
– Ну, садитесь или как? – крикнул водитель.
Почему-то никак не влезалось в автобус. Не сюда ей надо. Водила ругнулся и умчался, только фонтаны снежной жижи с грязью из-под колес. Перешла на ту сторону. Ага, вот и встречный катит. Теперь села безо всяких сомнений. Где выходить в соседнем городке, тоже каким-то образом знала. Бывала много раз. Само собой, раньше не интересовалась больницей, за другим надом ездила – но было яснее ясного: вот эта, дугой изгибающаяся улица под натриевыми фонарями. Свернуть. Под сосны, мимо бетонного парапета, отделанного галькой. Вниз по ступеням. Вот и больница. И никто не остановит – некому.
– Ты ему кто? – спросил кто-то в белом. – Не забоишься? А то он…
Выглядел Семён – теперь точно вспомнила, Семён – действительно, не для всякого глаза было зрелище. Голова вся замотана бинтом, лицо в наклейках, а где нет наклеек – то синее, то черное, то желтое. Ребра тоже в бинтах. Рука в гипсе. Нога, мало того, что в гипсе, – еще и подвешена к рычагам и веревкам, с пятки свисает гиря-противовес. Наталье всучили кипятильник, и она стала кормить его с ложечки разогретым бульоном. Потом заставили протереть руки спиртом и показали, как надо нащипать курятину, – чтоб он смог есть.
Приезжать предстояло еще много раз.
Но когда она приехала следующий раз, ее не пустили в палату.
– Давайте сначала ко мне, – сказал высокий и широкий, будто полированный шкаф, дядька в зеленом халате. И карие глаза проблескивали зеленым. Буравили ее, как молодые ростки ландышей буравят землю, пробиваясь. Взял за руку выше локтя – попыталась отстраниться. Не вышло. Дверь кабинета захлопнулась столь же непререкаемо.
– Вы что ему дали? – скрежещущим полушепотом надвинулся зеленый.
– Куриный бульон. – Теперь Наталья старалась не отстраняться, хотя длинный и тяжелый нос его лез в лицо. Стояла как можно прямее. – Что это такое? Отраву я, что ли, принесу? Вы хотя бы назовитесь!
– Валерий Фёдорович Конышев, – буркнул шкаф, выпрямляясь. – Не отвлекайте меня на пустяки. Из медикаментов что приносили?
– Ничего, – еще прямее вытянулась Наталья.
– Не врите! Вы понимаете, что если бы чего – это врача под суд, а лечить кто будет? – Теперь зеленый халат Конышева натянулся на могучей груди, а голос обрел трубную мощь. Но Наталья за время работы парикмахером без юрлица навидалась всяких, и любителей взять на пушку тоже. Начав сама расспрашивать, напористо, неотступно, после долгих и бесплодных «а я уйду, и все», «а я не пущу, и все», «а я буду визжать, и прибежит полиция», «а я вас отправлю к психиатру» и тому подобного, она вытянула-таки: за прошедшие сутки у Семёна зажили все ссадины, почти зажили ребра. Что противоречит всей современной биологии и медицине, включая зарубежную.
– Сотый раз: ни-че-го. Только бульон и курицу. Хотите – отдайте на анализ. Там человек голодный, а вы еще врачом себя называете!
Голоса у Натальи уже не было. Неубедительный сип подметающей швабры. За окном тьма стояла, как в колодце, ледяная и неподвижная. Время посещений кончилось. И гранитно-непробиваемый Конышев снизошел:
– Вот сюда отлейте. И мяса отложите.
Выписали Семёна через три дня. За нарушение режима. Утром пошел по нужде, сняв с ноги всю сбрую. Не в силах ни объяснить невероятное, ни противостоять его очевидности, быстренько провели через рентген – и выпихнули. Со смятением убедившись, что заросли и нога, и рука, и ребра. Вот пусть и идет подобру-поздорову, и утешается тем, что другие кварталами маются, а он за неделю выскочил фуксом…
Телефон бренчал, точно жестянка с гайками. Конышев специально выбирал аппарат с плохо выносимым звоном. Врач должен просыпаться от звонка сразу, он не имеет права не услышать, а мама с папой наградили таким крепким сном – пушкой не разбудишь. С пушкой он опытов не проделывал, а старый павловопосадский одер будил исправно.
Взяв трубку, он услышал «привет, Валерьяныч!», и сразу как-то отлегло, расслабился. Так называл его только однокурсник Олежка, осевший в соседнем райцентре. Павловопосадский ветеран связи сделал голос Олежки плоским, жестяным, но это был все тот же Олежка, способный к бодрости и в декабрьскую хмурень, и если зарплату полгода не платили, и если больной умер под ножом – и даже если не дотянул до больницы.
– От вас или не от вас очередные слухи про панацею? Мои бабульки только и жужжат: там у вас, в вашей медсанчасти, дескать, выдают что-то такое, что сразу проходят и прыщи, и суставы…
– У кого? В определенном возрасте лекарством и от прыщей, и от многого другого является регулярный секс…
– Да там маловероятно, им за семьдесят, рассказчицам-то.
– Так про себя самих, что ль, рассказывают?
– Ты слушай сюды, Валерьяныч! Как говорят в Одессе. У нас не Одесса, но – своими глазами видел. Дамочка за семьдесят, хорошо ее знаю, она из Ужова, пенсионерка, лучшая морковка на здешнем базаре, осенью и весной приходит жаловаться на суставы и желудок. Вот эта дама. Слушай сюды, слушай! Выходит из автобуса на моих глазах, и – уууть! – через лужу, метра два, без разбега, толчком с нижней ступеньки. Он, хрен без редьки, в самой луже остановился – эпос, а не лужа. А она через нее. Метра два. Христом богом и дедушкой Марксом. Это уже не слухи, это, Валерьяныч, объективно. Я догнал, пригласил на прием, без очереди обещал. Она – «нет, нет, некогда, да чтоб я больше, да ни ногой, разве что в ту медсанчасть, коли нужда припадет, там даже кого машиной раздавило, собирают из кусочков, неделя – и бегает, меня зять может устроить». Даже голос другой стал. И пошла. Какая спина, Валерьяныч! Такие и двадцатилетние не все, сейчас спортивность у народа на нулю. Фитнес-клубов развелось как нерезаных, а масса все равно к теликам прилипши «Диких Роз» глядит… Но у нее спина была – как у наших ровесниц двадцатилетних, во!
– А ты был поднапраздновавшись уже? Объективно? То-то Новый год, новый век…
В трубке раздался хохот, еще более простого разговора похожий на бренчание.
– Да нет, рановато начинать. Так не хватит ни спирту, ни мозгов. До собственно-то Нового года. Трезвый был, как сейчас. Дыхнуть в трубку могу, так ведь трубка не та…
Теперь и Конышева разобрало на смешок.
– Вот и жужжат, и жужжат, – продолжал Олежка. – Я и решился спросить: очередные эпохальные эксперименты? Вашего номерного главноуправления? Я бы поучаствовал, даже на общественных началах. А то тут совсем тоска. Скоро корешками, за околицей собранными, лечить придется. Мои бабульки так и делают уже.
– А как еще? Какие уж эксперименты…
Перебросились еще парой незначащих фраз про предстоящий Новый год и новый век – и на том распрощались. «Вот как», – подумал Конышев, кладя трубку. Значит, теперь можно точно утверждать, что мужик, у которого сломанная нога срослась за три дня, – не галлюцинация и не симулянт. Коллега про то же самое говорит. И никто его за язык не тянул, сам, ничем не вынуждаемый. А что, бывает. Бывает, и врачу не говорят, что применялось.