В целом город в глазах деревни был и долгое время оставался средоточием враждебной власти чуждых людей, откуда шли тягостные для сельской вольницы распоряжения, подкрепленные военной силой. Петроградец К. Чуковский весной 1919 года привел в дневнике слова М. Горького: «…деревня питает животную ненависть к городу…»890 Он же записал рассказ знакомой женщины, которая в 1918 году ехала в теплушке с красногвардейцами, которые подвергли попутчиц сортировке, осведомляясь, умеют ли те печь блины. Тех, кто не умел, «выкинули с поезда на ходу», заявляя: «Нам барынь не нужно»891.
Можно согласиться с диагнозом В. П. Булдакова: «В сущности, все новейшие беды России связаны с тем, что к началу ХX века ее социокультурное распадение на „город“ и „деревню“ стало болезненно заметным на бытовом уровне, а война усилила персональную остроту этого ощущения. Галопирующая маргинализация (выпадение из без того разрушающихся сословных границ традиционных социумов) довершила дело»892. Революционное неистовство оказалось прямо связано с некоторыми элементами российской ментальности, порожденными экстремальными условиями развития нации, – со страстностью, максимализмом, анархичностью, расслабленностью, безоглядной жестокостью.
«Русский народ, – утверждал Н. А. Бердяев, – с одинаковым основанием можно характеризовать как народ государственно-деспотический и анархистски-свободолюбивый, как народ, склонный к национализму и национальному самомнению, и народ универсального духа, более всех способный к всечеловечности, жестокий и необычайно человечный, склонный принять страдание и до болезненности сострадательный». Выдающийся историк А. А. Зимин записал в своем дневнике, что зверство и человеколюбие сочетаются в русской народной культуре как два присущих ей природных качества893. Философ и поэт Вяч. Иванов обмолвился, что народ-богоносец имел черты и «сатаноносца»894.
Другой мыслитель так писал о русском бунте, выделяя именно повстанчество в Сибири: «К 1917 году народ в массе своей срывается с исторической почвы, теряет веру в Бога, в царя, теряет быт и нравственные устои. Интеллигенция может считать его своим – по недоразумению. Ее „идеи“… для народа пустой звук. Более того, [это] предмет ненависти, как книга, шляпа (бей шляпу!), иностранная речь, как все, что разделяет, подчеркивает классовое расстояние… В 1917 году народ максимально беспочвен, но и максимально безыдеен. Отсюда разинский разгул его стихии, особенно жестокий там, где он не сдерживается революционной диктатурой, – в Сибирской партизанщине»895.
То, что крестьянская Сибирь, в отличие от города, как следует не распробовала большевистской политики, вскоре болезненно отозвалось на репутации белых режимов. Когда Временное Сибирское правительство и сменившее его Всероссийское правительство адмирала А. В. Колчака начали обременять сибиряков налогами, натуральными повинностями и мобилизациями в армию, притом будучи не в силах справиться с собственной милицией и атаманщиной, это стало вызывать сильное недовольство. У Г. Х. Эйхе и Д. Г. Симонова показано, что первая, проведенная летом и осенью 1918 года мобилизация в Сибирскую армию прошла достаточно успешно и увеличила численность последней более чем вчетверо – с 41 до примерно 175 тыс. человек, охватив 75% подлежавших призыву896. Но в следующем году Колчак был вынужден пополнять армию уже в значительной мере насильственным образом. Так, летом 1919 года в Амурской области из 2860 подлежавших призыву явилось 439 человек, причем ряд волостей не дал ни одного солдата897.
Быстрая привычка к безначалию принесла свои разрушительные плоды. Крестьянские движения в Сибирском регионе «начинались столкновениями с властями на почве, далекой от всякой революции», принимая, соответственно, «характер не столько революционный, сколько анархистски-бунтарский, даже просто погромный». Крестьянство нередко «вообще отказывалось признавать какие бы то ни было… виды обязательного отбывания общественных повинностей»898. Уже весной 1917 года мужики по всей России бросились делить леса и свободные земли, реализуя «свое древнейшее право на „заимку“ – захват любого участка необработанной земли, сохранившееся в виде одной из основных мифологем в социальной памяти народа»899. При этом активно проявлялись иждивенческие настроения: в октябре 1917 года съезд русских крестьян Урянхая (Тувы; отметим: крестьян весьма зажиточных), в частности, постановил, что все население России «в видах поднятия сельского хозяйства необходимыми сельскохозяйственными орудиями снабжается бесплатно за счет государства»900.
Распространению общественного равнодушия и одновременно насилия способствовало массовое пьянство, охватившее прежде всего деревню, мужика, который, по выражению С. Есенина, «захлебнулся лихой самогонкой». Пьянство в деревне приняло «невероятный размах», серьезно усиливая общую криминализацию. Так, в Кургане в январе 1919 года «громадный процент», как отмечала пресса, заведенных следственных производств дали дела о самогоноварении и убийствах901. В селах Петропавловского уезда во время Масленичной недели 1919 года произошли десятки пьяных драк, сопровождавшихся увечьями и убийствами902. В том же году начальник Барнаульской уездной милиции сообщал алтайскому губернскому комиссару, что в уезде нет деревни, где 90% жителей «не залились» бы. Современник вспоминал, что в Енисейской губернии «самогоноварение достигло неимоверных размеров – гнали в банях, печках и просто во дворах, в тайге. В самогонном угаре устраивали резню, самосуды…»903. В городах же, помимо увеличения пьянства, резко возросло потребление наркотиков.
Пресса с тревогой отмечала огромный рост преступности, слабость милиции, повсеместные проявления невиданного ранее дикого хулиганства и вандализма – наряду с апатией и склонностью к бездумным увеселениям904. В августе 1918 года, вскоре после бегства большевиков, население двух волостей Каинского уезда не желало признавать ни советы, ни земства, а крестьяне Таскаевской волости категорически отказались платить сборы – под предлогом отсутствия «хозяина земли русской»905. В конце 1918 года журналист из города Зайсана Семипалатинской области цитировал мнение одного из видных сельских выборных, что население отказывается платить подати, «пока не будет президента или… царя», так как «правительство теперь – временное»906. Говоря о равнодушии села к текущей политике, авторитетная «Сибирская речь» 10 сентября того же года констатировала: «Для деревни все безразлично… Областная дума, Учредительное Собрание – для деревни пустой звук. Только сила и сила будет иметь авторитет для деревни».
В газетах писали, что «…обществом продолжает владеть массовый психоз безверья в возрождение Родины и ужасающая апатия, перед которыми меркнут самые тяжелые дни русской истории»907. Р. Гайда негодовал на то, что в Казани, где было, по его оценке, 250 тыс. населения908 и 4 тыс. русских офицеров, вместо ожидавшихся 15 тыс. добровольцев явилось лишь около 300 офицеров. Когда под городом обессилевшие чешские части отбивали атаки большевиков, «…сливки казанского общества устроили грандиозные конские состязания!»909 (Казань вскоре была отбита красными). Один из легионеров после захвата уральского Кунгура записал о реакции горожан: «Зверство большевиков все вокруг ругали, но на фронт идти никто не хотел. Ждали, что большевиков уничтожат чехословацкие легионеры»910. О пассивности населения, его позиции «Чума на оба ваши дома!» писали все наблюдатели – от П. Б. Струве до Ю. О. Мартова911.