При этом размах революционного криминала значительно превосходил ответные меры государства. Сталин, поклонявшийся силе и террору, притом хорошо знакомый с карательными органами самодержавия, презирал царя и его полицию за мягкотелость. Близкий к Сталину Д. Бедный рассказывал мемуаристке, что однажды на семейном обеде вождь заявил: «Какой ишак был Николай Второй! За все свое царствование он повесил всего каких-нибудь десять тысяч революционеров, главным образом евреев. Это приходится по одному человеку на каждый город. Захоти он быть более щедрым, повесь, ну, хотя бы полмиллиона – никакой революции не было бы, и мы с вами, товарищи, не сидели бы здесь, в Кремле!»385
Сибирь и Дальний Восток входили в число наиболее криминализированных территорий царской России. Несмотря на значительный процент уголовных элементов населения и тревожные тенденции предреволюционных лет, Восточный регион не мог похвастать сильной местной властью. Зарубежный историк отметил недостаточность, «рыхлость» государственно-административной и полицейской системы в сельской местности, не преодоленную и в ходе столыпинских реформ386. Один из старожилов перед революцией говорил политссыльному, что в Сибири «власть притеснительная слабая супротив российской. В зубы никто не тычет, в глаза не колет»387. Во многих селах представителей власти, особенно из силовых структур, не было совсем. Образовательный уровень населения оставался крайне низким: в сибирской деревне в 1920 году грамотных в расчете на 1 тыс. человек было только 288 мужчин и 96 женщин388; моральный же уровень не сильно отличался от показателей грамотности. Сибирские старожилы, за исключением старообрядцев, отличались к ХX веку невысоким уровнем веры.
Столыпинское переселение затронуло наиболее активную часть российской деревни: за Урал ехали люди с повышенной социальной мотивацией, мобильные, но вовсе не чуждые завистливой враждебности к коренным сибирякам, для которых владение десятком-другим голов крупного скота являлось нормой. Таким образом, в Сибири и на Дальнем Востоке не только стремительно пополнялся слой разбогатевших хозяев, но и взрывным образом подскочила численность тех лиц, кто был не в состоянии быстро поднять свое хозяйство до зажиточного уровня, существовал батрачеством и жаждал силового имущественного уравнения. Например, в Канском уезде, ставшем в 1919 году одним из центров антиправительственного сопротивления, переселенцев было 76%389. И для «свежих» переселенцев стремление поживиться – в условиях резкого ослабления государственных и моральных устоев – за счет богатого казачества, крестьян, горожан, а также «инородцев» оказалось серьезнейшим побудительным мотивом участия в красном повстанчестве.
Постепенное размывание патриархальных устоев во второй половине XIX века разрушало привычные семейные и общинные связи, значительно повысило уровень конфликтности и уголовной преступности. Уже в предреволюционные годы тревожно выглядела эскалация насилия в конфликтных ситуациях между сельскими обществами и властью. Так, в 1908–1916 годах в Томской губернии «в 70 случаях, т. е. в каждом четвертом, волнения сопровождались нападением или сопротивлением» по отношению к властям. Если в 1861–1904 годах в этой губернии зафиксировали один случай массовых выступлений, то в 1908–1916 годах – более десяти, с 29 погибшими из числа полицейских, чинов лесной стражи, сельских старост и других представителей администрации (еще 89 было ранено или избито); крестьяне же потеряли убитыми 13 и ранеными 14 человек390. Таким образом, жестокость народная значительно превосходила государственную.
Мировая война стала детонатором нараставшего бунта низов. Слабая буржуазная прослойка оказалась атакована массами, жаждавшими уравнивания; между тем даже в зажиточной Сибири перед Первой мировой войной численность средней и крупной буржуазии составляла всего 60 тыс. человек391. Многочисленные демобилизованные и дезертировавшие солдаты – к 1918 году во многих деревнях основная часть трудоспособного мужского населения – были средой, легко превращавшейся в радикально настроенную и крайне агрессивную толпу. С лета 1914 года волна солдатских бунтов стала соединяться с частыми городскими погромами со стороны низов392.
Такая социальная поляризованность в сочетании с обильным уголовным элементом, всегда готовым объединиться в шайки и чутко реагирующим на любое ослабление правоохранительной системы, рождала в социуме напряжение, чреватое анархическим взрывом. «В октябре 1916 года петроградец С. Облеухов писал В. М. Пуришкевичу: „Меня в ужас приводит настроение улицы. <…> Улица превратилась в клуб, где недовольство и возмущение объединяет всех и вся. Нужна только малейшая искра, чтобы начались поголовные погромы“»393.
Сильно отягчало ситуацию присутствие огромной прослойки маргинализированных профессиональных и полупрофессиональных революционеров: к началу 1917 года в России имелось много более 100 тыс. человек, проникнутых идеей разрушения и прямо причастных к террористическим организациям эсеров394, анархистов и большевиков, причем подавляющая их часть находилась на свободе. Эти личности, и идейные, и беспринципные, но одинаково напитанные энергией отрицания, смешались с уголовниками и различного рода авантюристами, составив кадры революционного элемента. Численность профессиональных уголовников подскочила в результате мартовской амнистии Временного правительства, когда на свободу было выпущено около 90 тыс. осужденных (почти три четверти от числа всех содержавшихся в местах лишения свободы), включая около 15 тыс. бандитов, убийц, грабителей. Количество убийств по стране увеличилось в революционный период в 10 раз, а бандитских нападений и грабежей – в 14 раз395. Свою роль в радикализации социума сыграло и наличие примерно 0,5 млн психических больных396.
Ряд особенностей коммунистической партии (радикализм программы, жесткая внутрипартийная дисциплина, значительная доля молодежи, люмпенов и маргиналов, агрессивная субкультура и др.) являлись своеобразным коэффициентом, увеличивающим степень влияния большевиков на социальные процессы397. Левые эсеры, впоследствии активно работавшие в ВЧК-НКВД, были не менее радикальны, чем большевики, и тоже разделяли идеи глобальной социальной чистки. Приказ командующего большевистскими армиями, воевавшими с войсками Центральной рады, эсера М. А. Муравьёва, отданный 4 февраля 1918 года перед штурмом Киева, среди прочего гласил: «Войскам обеих армий приказываю беспощадно уничтожить в Киеве всех офицеров и юнкеров, гайдамаков, монархистов и врагов революции»398. Нарочито расплывчатый термин «враг революции» позволял максимально расширить число подлежавших уничтожению.
Значительная часть общества под влиянием большевистской, левоэсеровской и анархистской пропаганды желала насильственного передела собственности, сочувственно воспринимала идеи не только экспроприаций и дележа «награбленного», но и социальных чисток. Идея таких кампаний по физическому истреблению «врагов» витала в воздухе, подкрепляясь авторитетом большевистских вождей, их заявлениями (от раннего высказывания Ленина об «очистке земли российской от всяких вредных насекомых» до предсмертных его слов вроде «очистим Россию надолго» и «мы еще вернемся к террору»), популяризировалась в прессе и постоянно реализовывалась в самых устрашающих формах.