Современный антрополог пишет, что, когда в сообществе образуется дефицит культуры, высвобождаются те инстинкты первобытных людей (жестоких охотников-дикарей), которые обычно заглушены и скованы культурными нормами. Там, где подобные личности «собраны в группы… автоматически возрождаются те нормы и те институции, которые ближе к первобытному обществу, потому что таких или подобных норм и институций требует (и после некоторых опытов все это находит) не обработанный культурой коллективный разум»261. Механизм раскручивания массового насилия известен. Маргинал «находит» себя в стаде себе подобных. А всякое аффектированное сообщество, или, проще говоря, шайка, легко превращается в коллективного насильника. При этом люди, ощущавшие себя в прошлом изгоями, могут возомнить, что являются богоизбранными262.
Поскольку партизаны были преимущественно сельскими жителями, необходимо попытаться оценить, как особенности национальной истории и социальной психологии крестьянской России повлияли на феномен красной партизанщины. Суть психологии русского крестьянина упрощенно, но вполне адекватно выразил в брошюре 1922 года один из лучших тогдашних писателей: «В сущности своей всякий народ – стихия анархическая; народ хочет… иметь все права и не иметь никаких обязанностей. Атмосфера бесправия, в которой издревле привык жить народ, убеждает его в законности бесправия, в зоологической естественности анархизма. Это особенно плотно приложимо к массе русского крестьянства, испытавшего более грубый и длительный гнет рабства, чем другие народы Европы. Русский крестьянин сотни лет мечтает о каком-то государстве… без власти над человеком»263.
Отмеченные историками незрелость и духовная противоречивость малограмотной нации отражались и в недостаточной нравственной устойчивости, склонности к спонтанным и иррациональным поступкам, и в поверхностном обрядоверии вместо сознательного религиозного исповедования (характерна дневниковая запись Н. С. Лескова от 1845 года: «Христианство на Руси еще не проповедано»), а также в имитации других значимых вещей. К. Касьянова писала, что русских «…ославили на весь мир какими-то безудержными коллективистами <…> А на поверку оказываемся мы глубокими социальными интровертами, которые очень трудно „монтируются“ в ту группу, консенсуса которой не разделяют»; что коллективистические навыки носят лишь внешний характер, имитируются в интересах приспособления264.
Анализируя потаенный фольклор, ранний исследователь отмечал: «…в русской сказке сочувствие лени и воровству граничит с апофеозом лентяя и вора»265. Современный историк литературы более категоричен: русские сказки, демонстрируя желание человека «пожить в свое удовольствие, без запретов; убивать, не думая, ради забавы, безнаказанно, без цензуры преступных инстинктов», наглядно показывают, что подсознание народа «глубоко и последовательно садистично»266.
Большинство авторов, как старых, так и новых, дают правосознанию российского крестьянства крайне негативную характеристику. Вот мнение С. Ю. Витте, относящееся к 1903 году: «Россия составляет в одном отношении исключение из всех стран мира – народ систематически воспитывался в отсутствии понятия о собственности и законности. <…> …Что может представлять собой империя со 100-миллионным крестьянским населением, в среде которого не воспитано ни понятие о праве земельной собственности, ни понятие о твердости права вообще?»267 А вот точка зрения современного исследователя: «Веками настроенная на коллективное выживание община формировала у своих членов правосознание, соответствующее этой сверхзадаче: кради, если это отвечает интересам твоего хозяйства и не задевает хозяйственных интересов общины; не плати долгов, за которые община не отвечает по круговой поруке; убей, если конокрад угрожает общему стаду, поджигатель – тесно прижавшимся друг к другу строениям деревни, колдун – здоровью ее обитателей»268.
Культурный и проницательный помещик А. Н. Энгельгардт отмечал противоречивость крестьянского поведения: «Я не раз указывал, что у крестьян крайне развит индивидуализм, эгоизм, стремление к эксплуатации. Зависть, недоверие друг к другу, подкапывание одного под другого, унижение слабого перед сильным, высокомерие сильного, поклонение богатству, все это сильно развито в крестьянской среде <…> Все это, однако, не мешает крестьянину быть чрезвычайно добрым, терпимым, по-своему необыкновенно гуманным… Но при всем том, [случится возможность] нажать кого при случае – нажмет»269.
Крестьянский мир чрезвычайно мало напоминал сотворенный в сознании интеллигенции патриархально-буколический рай, о чем не раз предупреждали многие русские писатели – от Пушкина и Гоголя до Чехова, Горького и Бунина. Незадолго до смерти Лев Толстой, разочарованный погромами первой русской революции, сказал своему секретарю: «Если я выделял русских мужиков, как обладателей каких-то особенно привлекательных сторон, то каюсь, – каюсь и готов отречься от этого»270. После революции «смена вех» была практически всеобщей: в дебютном романе В. В. Набокова «Машенька» (1926) герой-пошляк заявлял, что Россия погибла, ибо «„богоносец“ оказался… серой сволочью». В 1925 году Илья Репин заметил Корнею Чуковскому: «…но как мы все восхваляли мужика, а мужик теперь себя и показал – сволочь»271.
Крестьянство Сибири и Дальнего Востока обладало рядом качеств, отличных от присущих остальному сельскому населению страны. Отсутствие помещичьего землевладения, громадный наплыв ссыльных, незначительность административного аппарата и его отдаленность от разбросанных далеко друг от друга селений формировали специфические черты психологического склада сибиряков: рационализм, индивидуализм, самостоятельность, вплоть до оппозиционности и отторжения власти, чувство собственного достоинства. При этом мужицкое отношение к государству было, как и везде, недоверчивым и потребительским: крестьяне «постоянно добивались от власти различного рода льгот, пособий, разрешения спорных вопросов в нужном им ракурсе», проявляя при этом «чудеса изворотливости, прекрасное знание законов, элементы социальной демагогии»272.
Сибиряк отличался гордостью, любознательностью, больше трудился, но был при случае не прочь и обхитрить доверчивого партнера, а то и убить беглого каторжника либо батрака-китайца, чтобы не платить за сезонную работу. Для XIX и начала XX века типичны были «варнацкий расчет» (убийство батрака-бродяги по окончании сезона работ) и прямая охота на «горбачей»273, т. е. бродяг из бывших или беглых заключенных. Нравы в каторжной Сибири исстари отличались варварской грубостью. В XVII веке кабаки в сибирских городах, помимо мужчин, посещали не только сосланные в Сибирь за «блуд» женщины, но и местные охотницы до крепких напитков274. Сосланный в Киренский уезд Иркутской губернии А. Н. Радищев о местных крестьянах высказался следующим образом: «Местный житель любит лукавить и обманывает сколько может даже в тех случаях, когда правильно понятая выгода заставила бы его предпочесть честное отношение». Позднее другой автор, говоря о Томской губернии, отметил: «Кража частной собственности… распространена повсеместно и в значительной степени: …крадут необмолоченный хлеб с поля и сено с лугов; крадут шлеи, хомуты и т. п. со двора. Здесь считается правилом, что без присмотра лежит, то и может быть украдено, „на то и щука, чтобы карась не дремал“. Крадут незнакомые у незнакомых, знакомые у знакомых, родные у родных»275.