Литмир - Электронная Библиотека

Типичный, как видим, аргумент государственной шко­лы. Того, что не «юридически обязательно», не существу­ет. Ключевский, проницательно предвидя возражение оп­понента, отвечает: «Царь Василий отказывался от трех прерогатив, в которых наиболее явственно выражалась личная власть царя. То были: 1) «опала без вины», цар­ская немилость без достаточного повода, по личному ус­мотрению; 2) конфискация имущества у непричастной к преступлению семьи и родни преступника... 3) чрезвы­чайный следственно-полицейский суд по доносам с пытка­ми и оговорами, но без очных ставок, свидетельских пока­заний и других средств нормального процесса... Клятвен­но стряхивая с себя эти прерогативы, Василий Шуйский превращался из государя холопов в правомерного царя подданных, правящего по законам»105.

По каким законам? В стране не было конституции, де­лавшей отношения между ветвями власти юридически не­преложными. Было лишь «нравственно обязательное пре­дание». Но его нарушал уже в 1520-е великий князь Васи­лий, отец Грозного, а сам царь Иван попрал практически все статьи собственного Судебника, и в первую очередь статью 98, и впрямь ограничивавшую его полновластие. Так где были гарантии, что не сделает этого Шуйский? Или его наследник? Стало быть, Платонов прав, находя, что в записи царя Василия не было ничего юридически обязательного.

Но разве не прав и Ключевский, говоря, что царь пуб­лично отрекся от самодержавных прерогатив, дававших ему возможность трактовать своих подданных как холо­пов? Верно, происходили эти прерогативы из «традиции удельного вотчинника». Но ведь Грозный уже распростра­нил эту традицию — посредством тотального террора — на все государство. Шуйский от нее отрекался и, стало быть, действительно ограничивал свою власть.

Странным образом получается, что правы и Платонов, и Ключевский. Как же тогда разрешить этот спор двух по­чтенных классиков, в котором оба правы и в то же время друг друга опровергают? В какой системе координат мо­жет быть примирено или, говоря гегелевским языком, «снято» это странное противоречие? Напрасно стали бы мы спрашивать об этом русскую историографию. Она ни­когда не пыталась разрешить этот спор. Более того, она его просто не заметила. Придется нам разбираться самим.

Спросим себя, мыслимо ли вообще, чтобы власть, кото­рая громогласно объявляет себя неограниченной, воздер­живалась, употребляя выражение Платонова, от «причуд личного произвола» и «недостойных способов проявле­ния» своей неограниченности? Другими словами, власть, которая, будучи юридически абсолютной, признавала бы «нравственно обязательные» ограничения? Едва зададим мы себе этот вопрос, как ответ становится ясен. В конце концов, мы всю первую часть книги (и целую главу во вто­рой) посвятили описанию именно такой власти. Мы назва­ли эту форму неограниченно/ограниченной европейской государственности, абсолютизмом. Короче говоря, речь идет о досамодержавной политической организации Мос­ковского государства.

Но вот чего мы до сих пор не обсуждали и что становит­ся очевидным именно в свете спора Платонова с Ключев­ским: «снять» противоречие между ними (как и множест­во других подобных противоречий в русской истории) невозможно без представления о фундаментальной двой­ственности русской политической культуры.

Вот смотрите. Платонов заявляет, что боярский совет «одинаково во все времена Московского государства... всегда» исполнял в нем правоохранительные и даже пра- вообразовательные, т. е. законодательные функции. Но ведь это неправда. На самом деле, как мы теперь зна­ем, боярский совет исполнял эти функции вовсе не всегда. Во всяком случае, не в опричную эпоху при царе Иване, который присвоил их тогда себе, нанеся тем самым смер­тельный удар европейской традиции русской культуры и разрушив традиционную абсолютистскую структуру московской государственности.

Однако ведь и Ключевский не применяет к анализу ма­нифеста Шуйского выводы, вытекающие из собственных его открытий. Он лишь намекает на них, говоря о само­державных прерогативах, которые «клятвенно стряхива­ет» царь Василий. Историк чувствует идею латентных ог­раничений власти в доопричной России, он бродит вокруг нее — так близко, что, кажется: вот-вот он ее схватит и сформулирует. Но нет, не формулирует. Пусть и был он самым знаменитым еретиком государственной школы, но ведь он все равно принадлежал к ней.

Между тем едва становимся мы на почву этой идеи, как тотчас и убеждаемся, что оба классика были действитель­но правы. Более того, исчезает сам предмет их спора. Ключевский был прав, настаивая на принципиальной но­визне антисамодержавного манифеста Шуйского. Никог­да до этого ни один государь московский публично от са­модержавия не отрекался. Но и Платонов был прав, под­черкивая традиционный характер обещаний Шуйского. Оба были правы, ибо после самодержавной революции

Грозного реставрация в Москве европейского абсолютиз­ма, провозглашенная царем Василием, была событием одновременно и «новым» и «старым».

СПОР С ПЛАТОНОВЫМ И КЛЮЧЕВСКИМ

Платонов, убежденный монархист и непримиримый противник придворной камарильи, окружавшей в его вре­мя Николая II и повинной, по его мнению, в гибели России, воспринимал опричнину как революцию царя, освободив­шую монархию от опеки реакционной знати. Манифест Шуйского был для него поэтому своего рода символом реставрации власти этой ненавистной ему придворной швали. Свергнутая Грозным боярская котерия снова воца­рилась на Москве, коварно воспользовавшись для этого злоупотреблениями опричнины.

«Старая знать, — пишет он, — опять заняла первое ме­сто в стране. Устами своего царя она торжественно отре­калась от только что действовавшей системы и обещала «истинный суд» и избавление от «всякого насильства» и неправды, в которых обвиняла предшествовавшие пра­вительства... Царь Василий говорил и думал, что восста­навливает старый порядок. Это был порядок, существо­вавший до опричнины... Вот каков, кажется нам, истин­ный смысл записи Шуйского: она возвещала не умаление царской власти, а ее возвращение на прежнюю нравствен­ную высоту»106.

Что ж, однако, дурного в возвращении власти на преж­нюю нравственную высоту? И почему убежден Платонов, что одна лишь «старая знать» была заинтересована в из­бавлении от всякого насильства? Разве не был истинный суд в интересах всех граждан страны? И разве не всем гражданам обещает это Шуйский, обязуясь «у гостей и торговых и черных людей дворов и лавок и живота не отымати»?

Не естественней ли предположить, что манифест царя Василия лишь отражал простую истину — как и во време­на Курбского (и, добавим в скобках, Хрущева), боярство осознало: невозможно обеспечить свои привилегии, не обеспечив в то же время элементарные гарантии жизни и имущества всему народу? И наоборот — невозможно оказалось в начале XVII века дать народу такие гарантии, не обеспечив в то же время боярству его привилегии. Ибо, как свидетельствовал опыт опричнины, боярский совет в сфере политических отношений был в ту пору эквива­лентом Юрьева дня в области отношений социальных. Они могли существовать только вместе. Ибо лишь вместе означали они европейский абсолютизм. Конец одного знаменовал гибель другого.

В доопричные времена можно еще было сомневаться в существовании этой роковой связи между разгромом аристократии и закрепощением крестьянства, но после оп­ричнины она стала очевидной. Победа самодержавия дей­ствительно означала тотальное рабство. Этого странным образом не заметил Платонов. Впрочем, странно ли это на самом деле? Как всякий историк, он невольно переносил реалии своего времени, свои страсти и свою ненависть в прошлое. Не говоря уже о том, что гипноз государствен­ного мифа отрезал ему, как, впрочем, и всей русской исто­риографии его времени, путь к представлению о парадок­се неограниченно/ограниченной абсолютной монархии.

Но невозможно ведь согласиться и с Ключевским, что воцарение князя Василия составило эпоху в нашей поли­тической истории. Оно, может, и составило бы эпоху, не случись до него опричнины. Но воцарился-то Шуйский после Грозного. После того как с грохотом обрушилась традиционная абсолютистская государственность. После того как окутала страну свинцовая туча крепостного пра­ва. Что могли изменить в этой раскаленной политической атмосфере благородные манифесты? Какую эпоху могли они составить? Ведь коалиция контрреформы не исчезла после опричнины. Напротив, с разгромом земского само­управления и закрепощением крестьянства она усили­лась. И нерешенные проблемы, стоявшие перед страной во времена Правительства компромисса, не смягчились. Под угрозой польского нашествия они обострились.

93
{"b":"835152","o":1}