Литмир - Электронная Библиотека

КЛЮЧЕВСКИЙ И ТОЙНБИ

Короче, действительный конфликт в доопричной Моск­ве состоял вовсе не в том, в чем видели его Белов и Клю­чевский, но в несовместимости европейских и самодер­жавных тенденций, изначально существовавших в русской политической культуре (и открытых, добавим в скобках, самим же Ключевским). Но поскольку его исходная теоре­тическая предпосылка оказалась сформулирована некор­ректно, то сомнительной становится и вся цепочка ее следствий. И то, что «жизнь Московского государства и без Ивана устроилась бы так же, как строилась она до него и после него». И то, что опричнина — со всем ее уг­рюмством и дикостью — была лишь случайным, произ­вольным историческим кунштюком, обязанным дурному характеру царя.

Зачем далеко ходить? Связь опричнины с русской поли­тической традицией доказывается ведь очень легко анали­зом самого Ключевского, который, увы, полностью проти­воречит его собственным выводам. Разве не он утверждал, что «государь, оставаясь верен воззрению удельного вотчинника, согласно с древнерусским правом, пожа­ловал бояр в звание холопов государевых»? Разве не он совершенно четко сформулировал традиционный харак­тер опричнины, говоря: «В опричнине царь чувствовал се­бя дома, настоящим древнерусским государем-хозяи­ном»? Выходит, не в характере царя было дело, но в древ­ней — и мощной — политической традиции «удельного вотчинника». Просто в ходе своей самодержавной рево­люции Грозный распространил ее на все государство.

Другое дело, что, вопреки мнению, допустим, Тойнби (или Пайпса), которые ничего, кроме этой деспотической традиции в русской истории не заметили — она не только не доминировала в Москве XVI века, но с огромным тру­дом, риском и жертвами прокладывала себе дорогу в ев­ропейской окружающей среде тогдашней России.

И самым неопровержимым тому свидетельством как раз и была опричнина.

Допустим, что Тойнби был прав и Московское царство лишь воспроизводило деспотические характеристики Восточной Римской империи. Зачем в таком случае пона­добились бы московскому автократору, задумавшему го­сударственный переворот, публичное отречение от пре­стола, манифесты к народу, соглашение с боярами и ду­ховенством, разделение страны на две части, серия показательных политических процессов и массовый тер­рор, вторая столица, параллельный аппарат управления, две армии, два правительства — и вообще весь тяжелый и кровавый драматический антураж опричнины? Видели мы хоть раз что-нибудь подобное в Византии за всю тыся­чу лет ее существования?

Не видели и не могли видеть. Просто потому, что всего- то и понадобилось бы византийскому автократору, заду­мавшему государственный переворот, составить про­скрипционные списки и в одну темную ночь взять оппонен­тов в их постелях голыми руками. Почему же вел себя совсем иначе царь Иван? Почему в одночасье не уничто­жил неугодных ему вельмож? Почему вернулся он в Моск­ву после отречения совершенно, по свидетельству совре­менников, седым — в 35 лет? Зачем вообще понадоби­лась ему революция, а не «ночь длинных ножей», как любому деспоту?

В двух словах затем, что политическая среда, в которой приходилось действовать Грозному, просто ничего общего не имела с той, где обитали византийские автократоры. Те, истребляя своих вельмож, делали это, чтобы увековечить традиционный государственный порядок, тогда как царю Ивану предстояло его безжалостно разрушить. И тем страшнее, и тем грандиознее была эта задача, что ломать приходилось порядок, который хоть и был ему отвратите­лен своей европейской «любосоветностью», но в котором он тем не менее вырос и который деды его и прадеды счи­тали нормальным, естественным для России.

Тут, конечно, самое время поймать меня на противоре­чии. Возражая Тойнби, я говорил, что русское византийст- во — царская диктатура, самодержавие — было фунда­ментально новым феноменом в России XVI века. А, возра­жая Ключевскому, говорю я прямо противоположное — что самодержавие было одной из древнейших русских тра­диций. Разумеется, тут противоречие. Только я здесь ни при чем. Ибо не логическое оно, а онтологическое. Оно от­ражает изначальную двойственность самой русской поли­тической культуры, существовавшую уже в домонгольские времена. Просто до Ивана Грозного преобладала в России европейская (абсолютистская) традиция, а после него она ушла в оппозицию, уступив историческую сцену победонос­ному самодержавию. Надолго. На семнадцать поколений.

СПОР ПЛАТОНОВА С КЛЮЧЕВСКИМ

Ни в чем, пожалуй, не проявилась так ярко эта двойст­венность, как в событиях первого Смутного времени, по­следовавшего за смертью тирана и достигшего пика в на­циональном политическом кризисе 1605—1613 годов. И ни в чем не проявилась так отчетливо скованность рус­ской историографии гипнозом государственного мифа, как в ее неспособности эти события объяснить. У меня нет здесь возможности говорить о Смутном времени подроб­но. Остановимся поэтому лишь на одном его эпизоде.

Когда 19 мая 1606 года вступал на московский престол Василий Шуйский, первым актом нового царствования стала публичная декларация в Соборной церкви Пречис- тыя Богородицы: «Целую я всей земле крест, что мне ни над кем ничего не делати без собору никакова дурна; и есть ли отец виновен, то над сыном ничего не делать; а будет сын виноват... и отцу никакова дурна не сделати». Достаточно вспомнить Синодик царя Ивана с его записями помянуть душу такого-то, убитого «исматерью, изженою, иссыном и сдочерью», чтоб стало прозрачно ясно, что именно обещает своему народу новый царь. Он не наме­рен продолжать политику Грозного. Он публично, торже­ственно от нее отрекается.

Физическую безопасность, конец террора — вот что он обещает. Перед нами, если хотите, средневековый аналог знаменитой речи Никиты Хрущева на XX съезде КПСС ровно 350 лет спустя. Но Шуйский идет дальше. В Кресто- целовальной записи, разосланной по всем городам рус­ской земли, читаем: «Мне, Великому Государю, всякого человека, не осудя истинным судом с бояры своими, смерти не предати и вотчин, и дворов, и животов у братьи и у жен и у детей не отымати... Так же и у гостей и у тор­говых и черных людей... дворов и лавок и животов не отымати... Да и доводов ложных мне, Великому Госуда­рю, не слушати, и сыскивать всякими сысками накрепко и ставить с очей на очи, чтоб в том православное хрестьян- ство безвинно не гибло»102.

Конец доносам, конец конфискациям, показательным процессам, массовым грабежам, казням без суда и след­ствия, конец неограниченному произволу — вот о чем во­пиет устами нового царя измученная русская земля. Она почувствовала, что такое самодержавие. Она больше его не хотела. И, отвечая ее чаяниям, объявил царь Василий о возрождении «нравственно обязательного почтения к преданию и обычаям» (латентным ограничениям власти то есть), ренессанс доопричной абсолютной монархии, растоптанной Грозным. И так ли уж это было много?

Речь ведь шла лишь об элементарных гарантиях жизни и имущества граждан, о реставрации европейского духа Ивана III и Правительства компромисса («ленинских норм», на коммунистическом жаргоне). Но так ли уж это было мало? Слепому, казалось, видна разница между ре­жимом Сталина и Хрущева. И эту простую — простей­шую! — вещь оказалась не в силах объяснить самой себе русская историография.

Впрочем, именно Ключевский с его тонкой историчес­кой интуицией почувствовал в декларации нового царя что-то необыкновенно значительное. Он говорит: «Воца­рение князя Василия составило эпоху в нашей политиче­ской истории. Вступая на престол, он ограничил свою власть и условия этого ограничения официально изложил в разосланной по областям записи, на которой он целовал крест по воцарении»103. Это проницательное наблюдение вызвало, однако, решительный протест другого классика русской историографии, академика С.Ф. Платонова.

В своих знаменитых «Очерках по истории смуты в Мос­ковском государстве XVI—XVII веков» Сергей Федорович поместил сердитую главку «Подкрестная запись царя Ва­силия не есть ограничительная». Комментарий его заслу­живает воспроизведения: «Во всем этом очень трудно найти действительное ограничение царского полновлас­тия, а можно видеть только отказ этого полновластия от недостойных способов его проявления... Здесь царь не поступается своими правами... он обещает лишь воздер­живаться от причуд личного произвола и действовать посредством суда бояр, который существовал одинако­во во все времена Московского государства и был всегда правоохранительным и правообразовательным учрежде­нием, не ограничивая, однако, власти царя. Одним сло­вом, в записи царя Василия нельзя найти ничего такого, что по существу ограничивало бы его власть и было бы для него юридически обязательно»104.

92
{"b":"835152","o":1}