И еще любопытнее, почему без колебания поверили они Герцену, а Курбскому нет? Почему поверили Плеханову? И Ленину? Не знаю, как реагировал на обвинения Солженицына Скрынников, но многие его коллеги буквально на стенку ведь лезли, когда слышали, что политический эмигрант Владимир Ильич Ульянов-Ленин был подкуплен немцами. Так чем же, право, хуже их всех политический эмигрант Андрей Михайлович Курбский? За что так беспощадны они именно к нему?
ИСПЫТАНИЕ МИФА
Едва ли найдем мы ответ на этот вопрос, покуда не вернемся к нашему бедному Горскому с его бессмертным клише о борьбе старого и нового. Со свойственным ему простодушием, так напоминающим чеховское «Письмо к ученому соседу», он нечаянно выдает самую страшную тайну всей вековой апологетики Ивана Грозного. «Старина, — говорит Горский, — была для Курбского второю природою, была для него плотью и кровью, была насущной потребностью... восстановление старины он полагает главной задачей своей жизни»83.
Читатель помнит, что «старина» была главным принципом политики Ивана III. Она означала национальное предание, порушенную монголами Киевскую Русь, и Юрьев день, и автономию Новгорода, и уважение к политическим эмигрантам. Так с каких же пор стала она на Руси крамолой? Какую, собственно, старину ставит в упрек князю Андрею Горский? Оказывается, ту самую, за которую боролся Первостроитель. «Какая выгода могла проистечь для России из восстановления обычая боярского совета? Какую выгоду могла она извлечь из старинной своей политики? Ничего, кроме гибели и вреда»84.
Так вот же она, главная измена князя Андрея. Вот чего не могут ему простить российские государственники всех времен. Борьбу против самодержавия — за ограничения власти, за обычай боярского совета и Земский Собор, за «старинную политику» Ивана III, за церковное нестяжание и против «лукавых мнихов, глаголемых осифлян- ских», объявленное во времена Грозного ересью (о чем, к чести его, напомнил нам уже в 1999 году российский историк.85) Одним словом, за политическое наследство европейского столетия страны. Ибо от этого, полагают они, проистечь могут лишь «гибель и вред России».
Словно бы неизвестно им, что не погубила ведь Англию такая «старина», как парламент, существовавший в ней с самого XIV века. И Швецию не погубил старинный обычай ландтагов. И Дания одну лишь пользу извлекла из церковного нестяжания. Почему же одной России должна была нести гибель такая «старинная политика»? Ни у кого — от Татищева до Скрынникова — нет ответа на этот вопрос. Да что ответа, никто никогда его не поставил. Самодержавие было императивом для России, исторической необходимостью, неизбежностью, судьбой.
Почему? Потому что она изначально была неевропейской страной. Так гласит государственный миф. А кто спорит с мифом? Кто испытывает его на прочность? Задавать ему вопросы — значит не просто усомниться в том, что всем кажется очевидным, испытывать его — больше чем крамола, это неприлично. Испытаем его, однако.
Ведь и впрямь нуждалась в модернизации русская старина в середине XVI века. И церковные тарханы, и боярский совет, конституционное, как определил его Ключевский, учреждение, только «без конституционной хартии», и обычай взимать с крестьян фиксированные словно бы навечно налоги «по старине, как давали прежним помещикам», и крестьянские переходы, законодательно гарантированные Юрьевым днем — все, что сокрушал своим террором Грозный, — все это были традиционные в России формы ограничения власти, те самые, что мы назвали латентными. Большая их часть действительно отжила свой век, требовала изменений, перестройки, модернизации. Так ведь этим и занимался Иван III, борясь за церковную Реформацию. И это было осознанной целью Великой Реформы 1550-х.
Стоит лишь очень кратко напомнить ее свершения и планы реформаторов, чтоб это стало очевидно. Чем, если не модернизацией, была замена администрации «кормленщиков» местными самоуправляющимися крестьянскими правительствами? Чем было введение суда присяжных, подоходного налога и нового Судебника? Чем были закон об отмене тарханов и созыв Земского Собора? Чем было начало борьбы за «конституционную хартию», о котором, как мы видели, свидетельствовал в посланиях Курбскому сам царь? И что все это доказывало, если не очевидное: досамодержавная Россия шла обычным, чтоб не сказать рутинным, путем своих северных соседей? Шла в Европу.
Прямо противоположным, отчетливо антиевропейским образом поставила вопрос самодержавная революция Грозного. Не о форме латентных ограничений власти, не об их модернизации она его поставила, но о самом их существовании.
В этом и заключалась роковая разница между традиционной европейской государственностью России, «стариной», как обозвал ее Горский, и самодержавной, евразийской. «Новым» на его языке было самодержавие. И стало быть, спор между царем и диссидентом шел вовсе не о том, быть или не быть русскому государству, как изображает его миф, но о том, каким быть этому государству — европейским или евразийским.
До самого 1995 года оставалась в уголовном кодексе России статья, квалифицировавшая «бегство за границу или отказ возвратиться из-за границы» как измену родине. Это самый точный индикатор того, во что превратила страну победа царя над диссидентом. А заодно и того, что господство государственной школы в Иваниане давно уже вышло за пределы спора историков о царе Иване. Оно превратилось в историческое обоснование насилия государства над личностью.
Французский современник Курбского Дю-Плесси Морне говорит в своей знаменитой «Тяжбе против тиранов» почти дословно то же, что московский изгнанник. Тиран уничтожает своих советников («сильных во Израиле» — у Курбского). Тиран не советуется с сословиями и страной («не- любосоветен»). Тиран противопоставляет им продажных наемников («создает чад Авраамовых из камня»). Тиран грабит имущество подданных («губит их ради убогих их вотчин»). Можно подумать, что портрет списан с Грозного.
Но хотя Дю-Плесси Морне тоже был политическим эмигрантом, едва ли кто-нибудь из французских историков назовет его изменником, тем более обвинит в продажности. Просто потому, что они не отождествляют тирана с отечеством. А русские историки отождествляют. А это ведь означает, что предпочли они европейской традиции России самодержавное рабство. Вот к такому печальному выводу привело нас испытание «государственного мифа».
ЖУПЕЛ ОЛИГАРХИИ
Если сочинение Горского — курьез, переживший столетия лишь потому, что его основной тезис превратил историческую концепцию государственной школы в пропись, понятную каждому школьнику, то книга Евгения Белова «06 историческом значении русского боярства» — труд высокопрофессиональный. Автор очень серьезно пытается доказать, что «старина», за которую якобы стояла политическая оппозиция времен Курбского, и впрямь означала лишь «гибель и вред России».
Что боярство оказалось под пером Белова на отрицательном полюсе исторической драмы, это понятно, тут ничего оригинального нет. Так думали все государственники. Действительный вклад Белова в науку в том, кто возникает у него на полюсе положительном. Белов был первым — и сколько я знаю, единственным — из русских историков, кто поместил туда «крапивное семя», московитскую бюрократию, политическое ничтожество и свирепая алчность которой вошли в поговорку. Дьяки фигурируют у него в качестве героев и спасителей отечества от боярской «олигархической интриги», пронизавшей, оказывается, всю до- самодержавную историю России.
Первый олигархический заговор раскрывает Белов еще в 1498 году, когда бояре якобы вынудили Ивана III венчать на царство не сына Василия, а внука Димитрия. Получается, что олигархическая интрига против Грозного началась тогда, когда он еще и родиться-то не успел. И единственной силой, которая вступилась за готовую упасть храмину русской государственности, оказались «дьяки партии Софьи». Удивительно ли, что в контрзаговоре в пользу Василия «не было ни одного боярина»?