И дальше история пошла крутиться по этой модели: самоотверженные выходцы из народа в лице дьяков то и дело расстраивают коварные козни бояр-олигархов. До самого 1565 года, когда царь наконец их уничтожил. «Грозный, — пишет Белов, — это ответ боярству на его узкую и эгоистическую политику... Грозный отвратил от России опасность господства олигархии. [Без него] Россия превратилась бы во вторую Польшу»86.
Такова вкратце концепция Белова. Только на первый взгляд кажется она достойной пера бедного Горского. В действительности Белов делает то же, что Кавелин — только в новом ракурсе. Первым в русской историографии поставил он вопрос об альтернативе самодержавной государственности. И пришел к выводу, что никакой альтернативы, кроме «превращения во вторую Польшу», у России не было. А это очень серьезно: судьба Польши символизировала политическую дезинтеграцию и утрату национального бытия. Будь она и впрямь единственной альтернативой самодержавию, то избежать ее оказывалось императивом. Любые жертвы были для этого оправданы. Тут был логический капкан огромной силы, в который попались впоследствии не только советские историки, но и классики русской историографии.
Если бы читатель мог спросить у Белова, что принесла с собою победа его славной «партии дьяков», кроме закрепощения крестьян, тотального террора, Ливонского разгрома, стыда и позора России, он ответил бы: Да, установление самодержавия принесло стране много несчастий, но что поделаешь,если другого способа сохранить ее независимость не существовало? И это, согласитесь, был бы сильный ответ. Потому и заслуживает аргумент Белова подробного рассмотрения.
Удобнее всего сделать это, сравнив судьбу наместничьих «кормлений» в польско-литовском государстве и в Москве. В первом случае они послужили отправной точкой для постепенного «оседания» наместников в областях, отданных им для прокорма. Осев, они, естественно, обзаводились собственной политической базой, превратившись в конце концов в бесконтрольных по сути правителей «своих» областей, обладавших к тому же решающим влиянием в Думе (или «Раде», как называлась она в Польше-Литве). Ключевский замечает, что «наиболее влиятельной силой в составе Рады, «переднюю» или «высшую» Раду [своего рода Политбюро] образовали главные областные управители, воеводы, каштеляны и старосты»87.
Иначе говоря, в основе польско-литовской государственности лежал фактический раздел страны между автономными правителями. Хоть формально и подчиненные центральной власти, действовали они на самом деле не как государственные чиновники, но как полномочные представители кормящих их областей. «Экономические и административные нити местной жизни, — говорит Ключевский, — были в их руках и Рада служила для них только проводником, а не источником их политического влияния. Ее члены были не простые государевы советники, а действительные правители»88. Добавьте к этому, что «передняя Рада» номинировала, говоря современным языком, и самого короля, и вы убедитесь — перед нами и впрямь олигархия.
Но в Москве-то в ее европейское столетие политический процесс шел, как мы видели, в направлении прямо противоположном. Великая Реформа упразднила не только «кормления», но и саму наместничью форму управления уездами. Заменившее ее местное самоуправление было представлено на Земском Соборе, но вовсе не в боярском совете. Перефразируя Ключевского, можно сказать, что московские бояре были «не действительными правителями, но простыми государевыми советниками». Никакой собственной политической базы в уездах у них не было. И, как показал опыт «боярского правления» 1537—1547 годов, самое большее, на что они были способны, это на клановую борьбу за влияние на малолетнего государя. Ни на что другое они никогда и не претендовали.
И снова приходим мы к тому же заключению, с которым уже столько раз встречались. В свое европейское столетие Москва была обыкновенным абсолютистским государством, ничем в политическом смысле не отличаясь, допустим, от Швеции. И точно так же, как в Швеции, не существовало в ней — и, что еще важнее, — не могло существовать олигархических тенденций. Следовательно, оправдать закрепощение крестьян и тотальный террор тем, что они якобы «отвратили от России опасность господства олигархии» так же невозможно, как оправдать их борьбой «нового» со «старым». На самом деле назревала в московской политической системе накануне опричнины вовсе не олигархия, а, как мы видели, конституция. Именно эту «опасность» и предназначена была отвратить от России самодержавная революция Грозного.
ОШИБКА ЦАРЯ?
Вот и настало для нас время снова встретиться — и поспорить — с Василием Осиповичем Ключевским. И поскольку не ровня ему ни Кавелин, ни Белов, не говоря уже о Горском, спор этот будет для нас очень серьезным испытанием. Тем более что считаю я себя скорее его учеником, нежели оппонентом. То есть оспариваю лишь интерпретацию его собственных исторических открытий, оставаясь верен их логике. Но к делу.
Как мы уже слышали от Ключевского, природа конфликта, возникшего в Москве в середине XVI века, заключалась в том, что «бояре возомнили себя властными советниками государя всея Руси» как раз в момент, когда он «пожаловал их в звание холопов государевых». Вот как развивался конфликт дальше: «Обе стороны очутились в таком неестественном отношении друг к другу, которого они, кажется, не замечали, пока оно складывалось, и с которым не знали, что делать, когда его заметили. Тогда обе стороны почувствовали себя в неловком положении и не знали, как из него выйти. Ни боярство не сумело устроиться и устроить государственный порядок без государевой власти, к какой оно привыкло, ни государь не знал, как без боярского содействия управиться со своим царством в его новых пределах. Обе стороны не могли ни ужиться одна с другой, ни обойтись друг без друга. Не умея ни поладить, ни расстаться, они попытались разделиться, жить рядом, но не вместе. Таким выходом из затруднения была опричнина»89.
Так или иначе, образовалось вдруг две России. Два совершенно разных мира, они даже назывались по-разному. Одна звалась Опричниной, и царь «чувствовал себя [в ней] дома, настоящим древнерусским государем-хозяином среди своих холопов-страдников»90. Другая, традиционная, европейская, если хотите, Россия звалась Земщиной. Царь мог и там председательствовать, как его дед и прадеды в Боярской Думе, но в отличие от них чувствовал он себя в ней некомфортно. Ибо по-прежнему был стеснен тем, что я называю латентными ограничениями власти (на языке Ключевского — «нравственно обязательным почтением к почитаемым всеми преданиям и обычаям»)91.
Не так просто найти аналогию тому, что произошло в результате этого невероятного раскола одной страны на две. Ну, представьте себе Китай и Тайвань после 1949 года, только не разделенные морем — и потому одинаково находящиеся под безраздельным владычеством Мао Цзэдуна. Могло, вы думаете, получиться из такого сосуществования двух разных миров что-нибудь, кроме кровавой бани? И это Ключевский полагает «выходом из затруднения»?
Ясно ведь, что Грозный, которому опричнина открыла глаза на прелести неограниченной власти, должен был распространить опричный порядок и на свой Тайвань, т. е. на Земщину, беспощадно истребив при этом всех, кто путался под ногами со своей «стариной», — и разница между мирами очень скоро исчезла бы. Как, в какой именно форме происходило подчинение традиционной России этому внезапно возродившемуся из мрака времен «древнерусскому государю-хозяину» — вопрос техники, если хотите. Действительно сверху важно лишь то, что страна вышла из этой мясорубки совершенно не той, какой ее туда насильно втолкнули.
Ключевский, однако, сосредоточился именно на технике дела. Он думал, что Грозный просто сделал ошибку. Заключалась она в следующем. «Царь поставил опричнине задачу, для которой в составе тогдашнего управления не существовало особого учреждения: новообразованное удельное ведомство должно было стать еще высшим институтом охраны государственного порядка от крамольников, а опричный отряд корпусом жандармов и вместе экзекуционным органом по изменным делам»92. В результате «опричнина, выводя крамолу, вводила анархию, оберегая государя, колебала самые основы государства»93.