Литмир - Электронная Библиотека

Русифицируя Гегеля и адаптируя его к условиям нико­лаевской националистической диктатуры, Кавелин неча­янно создал «государственный миф» — и с ним генераль­ную ось второй эпохи Иванианы, продолжавшейся до са­мого крушения императорской России.

ТЕОРИЯ И РЕАЛЬНОСТЬ

Читатель уже, наверное, догадался, что именно на роко­вом перекрестке разрушительной «семейственной» и все- спасающей «государственной» фаз русской истории и на­шел себе место в его концепции Иван Грозный, неожидан­но превратившись в первостроителя — не только национального государства, но и, как это ни парадоксаль­но, «начала личного достоинства». В ключевую, одним словом, фигуру, с которой, собственно, и начался на рус­ской земле прогресс. Можно ли было устоять после этого перед соблазном приравнять его к Петру? Ломоносов, как мы помним, не устоял. Кавелин тоже. Так явились его чита­телю «два величайших деятеля русской истории, Иоанн IV и Петр Великий... Разделенные целым веком... они замеча­тельно сходны по направлению деятельности. И тот и дру­гой преследуют одни и те же цели. Какая-то симпатия их связывает. Петр Великий глубоко уважал Ивана IV, назы­вая его своим образцом, и ставил выше себя»21.

И какова же была эта их общая цель? Вот как изобра­жает ее Кавелин: «Иоанн IV хотел совершенно уничтожить вельможество и окружить себя людьми незнатными, даже низкого происхождения, но преданными, готовыми слу­жить ему и государству без всяких задних мыслей и част­ных интересов. В 1565 г. он установил опричнину. Это уч­реждение, оклеветанное современниками и не понятое потомством, не внушено Иоанну — как думают некоторые [читай: славянофилы] — желанием отделиться от русской земли, противопоставить себя ей; кто знает любовь Иоан­на к простому народу, угнетенному и раздавленному в его время вельможами, кому известна заботливость, с кото­рой он стремился облегчить его участь, тот этого не ска­жет. Опричнина была первой попыткой создать служеб­ное дворянство и заменить им родовое вельможество, на место рода, кровного начала, поставить в государст­венном управлении начало личного достоинства: мысль, которая под другими формами была осуществлена потом Петром Великим»22.

Читатель, уже знакомый с предыдущими главами, пони­мает, насколько фантастична концепция Кавелина, и по­этому нам просто нет смысла сравнивать ее с реальностью XVI века. Не станем говорить и о том, что ликвидация ча­стной собственности (в данном случае боярских вотчин) и крестьянской свободы вела, как мы теперь знаем, в ис­торический тупик. Обращу лишь внимание на другую сто­рону дела.

В конце концов, излагал все это совершенно серьезно Кавелин в 1840-е, когда результаты работы «величайших деятелей» были очевидны. Его оппоненты, славянофилы, суммировали их следующим образом: «Современное со­стояние России представляет внутренний разлад, прикры­ваемый бессовестной ложью... все лгут друг другу, видят это, продолжают лгать и неизвестно до чего дойдут... И на этом внутреннем разладе... выросла бессовестная лесть, уверяющая во всеобщем благоденствии... Всеобщее раз­вращение или ослабление нравственных начал в обществе дошли до огромных размеров... здесь является безнрав­ственность целого общественного устройства... прави­тельственная система, делающая из подданного раба, [со­здала в России] тип полицейского государства»23.

Стоит ли добавлять, что народ, который Грозный столь самоотверженно защищал от «родового вельможества», был к тому времени полностью раздавлен крепостничест­вом, достигшим степени рабовладения, а от «служебного дворянства», которое он насаждал ценою страшного тер­рора, уже и следа не осталось? Странным образом оно — словно ни Грозного, ни Петра никогда не существовало — преобразовалось в то самое «родовое вельможество», истреблению которого они себя посвятили. И притом в го­раздо худшую, по сравнению с московским боярством, его разновидность — в рабовладельческую аристокра­тию. Иначе говоря, если цель «величайших деятелей» дей­ствительно состояла в уничтожении «вотчинников» и в за­щите от них народа, то в 1840-е и слепой мог видеть, что хлопотали они зря.

«ПРЕЛЕСТИ КНУТА»

Короче, Кавелин писал так, словно на Петре русская ис­тория и закончилась. И жил он не в реальном полицей­ском государстве, а в некой воображаемой стране, где нет ни рабовладения, ни нового «родового вельможества» (к которому, кстати, сам он и принадлежал), а было лишь одно «начало личного достоинства». Писал так, будто сверхдержавная мощь России и была искомым отрицани­ем отрицания. «Теперь все образованные люди интересу­ются русской историей; не только у нас, даже в Европе многие ею занимаются. Объяснять причины этого... явле­ния мы считаем излишним. Россия Петра Великого, Рос­сия Екатерины II, Россия XIX века объясняют его доста­точно... Ее судьба совсем особенная, исключительная... Это делает ее явлением совершенно новым, небывалым в истории»24.

Мы небывалые, мы исключительные, нас «целый мир страшится», попробуй нами не интересоваться — вот что говорит нам Кавелин. Ломоносов и Татищев, однако, при­шли к тому же выводу столетием раньше — без всяких премудростей гегелевской диалектики. Просто не было им никакой нужды подрумянивать и припудривать хам­скую рожу самодержавия, прятать ее под цивилизован­ным гримом «начала личного достоинства», дабы сделать приемлемой для либералов и прогрессистов середины

XIX века. По сути, все, что сделал Кавелин в Иваниане, можно суммировать в одном предложении: он попытался примирить Ломоносова со Щербатовым, представив сверхдержавную мощь России и «прелести кнута» необ­ходимым условием «личного достоинства».

Но как же удалось ему убедить в своей правоте чуть не всю русскую историографию его времени? Частично объ­ясняется это, как мы видели, изящным теоретическим пи­руэтом: Кавелин противопоставил славянофильской аб­солютной уникальности России более комфортабельную для просвещенной публики относительную, так сказать, уникальность отечества. Я не говорю уже, что он был пер­вым, кто внес в историографию критерий исторического прогресса, представил, говоря его словами, «русскую ис­торию как развивающийся организм, живое целое, про­никнутое одним духом, одними началами»25.

Но главное, я думаю, даже не в этом. Лишь современно­му и вообще постороннему взгляду очевидно, что Кавелин просто постулирует свою концепцию, даже не пытаясь ее доказывать. Для тогдашнего русского уха все было дока­зано — с огромной, с покоряющей убедительностью. Не историческими свидетельствами (которые полностью у Кавелина отсутствуют), даже не диалектикой. Доказано художественной логикой его концепции, могучим артис­тизмом ее изложения, буквально гипнотизировавшим тог­дашнего читателя. Кавелин внес совершенно новое изме­рение в оценку эпохи царя Ивана, вдруг полностью пере­местив акценты в известной трагедии.

Если до него представлялась эта эпоха трагедией стра­ны, то под его пером оказалась она трагедией царя. «Не­истовый кровопийца», «злодей, зверь с подьяческим умом» обратился вдруг в одинокого героя античной траге­дии, бесстрашно бросившего вызов неумолимой судьбе.

ВОТ КАК ОН ЭТО ДЕЛАЕТ

«Древняя до-иоанновская Русь представляется погру­женною в родовой быт. Глубоких потребностей другого порядка вещей не было, и откуда им было взяться? Лич­ность — единственная плодотворная почва всякого нрав­ственного развития, еще не выступала; она была подавле­на кровными отношениями»26. Чего только ни делал царь Иван, чтоб вывести страну из этой непробудной дремоты, обрекавшей ее на вечный, на «китайский» застой! Он «уничтожил областных правителей и все местное управле­ние отдал в полное заведование самих общин»27. Не по­могло.

Бояре, вытесненные из местного управления, сосредо­точились в Москве, «Дума находилась в их руках, они од­ни были ее членами»28. Царь пытается вытеснить их и из центра. «Цель та же: сломить вельможество, дать власть и простор одному государству»29. Поскольку лишь оно, го­сударство, представляет, как мы помним, «единственно живую сторону нашей истории», то ограничивать его «власть и простор» — преступление перед этой историей. Грозный это понимает, бояре — нет.

81
{"b":"835152","o":1}