Отдадим должное справедливому негодованию янки, но обратим также внимание на интересную деталь, которую никто, кажется, еще не заметил. Допустим на минуту, что попал наш янки не в страну короля Артура, но в империю Птолемеев или в роскошную резиденцию внука Чингисхана, китайского императора Хубилая. Возмущался бы он ведь там вовсе не тем, что скажет несменяемая шестерка в ответ на предложение изменить образ правления. Потрясло бы его другое. А именно что подобное предложение просто не могло никому прийти в голову. Самая запредельная фантазия не простиралась там дальше того, чтоб задушить плохого императора и посадить на его место хорошего. Никто, кроме деспота, не сдавал карты в «мир-империях». И сама биржевая терминология в них спасовала бы.
ИСТОРИЧЕСКАЯ ФУНКЦИЯ АБСОЛЮТИЗМА
Конечно, мысль о том, чтоб перетасовать карты и сдать их снова, несовместима и с политической культурой абсолютизма. Но что же еще, кроме него, могло создать ее предпосылки? Неотчуждаемая собственность (по Бодену) означала независимые от государства источники существования. «Принцип чести», как объяснил нам Монтескье, заменил в нем деспотический «принцип страха» — и никакого царского слова не было достаточно для молодежи страны, чтоб, облачившись в шутовские скуфейки и рясы, стать палачами собственного народа. Понятие «политической смерти» освободило элиты от «ничтожества и отчаяния», говоря словами Крижанича. И что ничуть не менее важно, независимая политическая мысль перестала быть государственным преступлением. Короче, культурная традиция впитывала в себя латентные ограничения власти столетиями, покуда идея, что «народ имеет неотъемлемое право изменить форму правления» не стала нормой массового сознания. Так выглядел в исторической реальности гегелевский «прогресс в осознании свободы».
Конституция штата Коннектикут означала, что латентные ограничения власти окончательно превратились в открытый, закрепленный в праве и гарантированный законом контроль общества над государством. Произошла величайшая в истории революция. И вовсе не в том только было здесь дело, что очередная «мир-экономика» Валлерстайна по неизвестной причине выскользнула на этот раз из смертельных объятий «мир-империй» и восторжествовала над ним. Несопоставимо важнее, что в ходе этой великой революции государство превратилось из хозяина народа в его слугу.
Наверное, именно в этом — в наращивании латентных ограничений власти и в превращении их в культурную традицию — и состоит политический прогресс. И если читатель со мною согласен, то развитие политической цивилизации предстанет перед ним как история рождения, созревания латентных ограничений и их превращения в юридические, конституционные. С этой точки зрения абсолютизм был культурной школой человечества. Его историческая функция состояла в том, чтоб создать предпосылки политической цивилизации. И тем самым положить начало истории.
САМОДЕРЖАВНАЯ ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ
Даже если бы не дало нам это детальное сопоставление двух форм абсолютной монархии ничего, кроме уверенности, что язык, на котором спорили на наших глазах советские и западные историки, был до неприличия неадекватен задаче, игра, я думаю, стоила свеч. Мы увидели поистине драматическое различие между двумя совершенно неотличимыми друг от друга в юридическом смысле формами государственности. Различие, доходившее до того, что одна из них положила начало «осознанию свободы», а в другой сама мысль о свободе не могла прийти людям в голову. И соответственно одна жила саморазвитием, а другая неспособна была даже к саморазрушению.
Ну мыслимо ли, право, после нашего сопоставления утверждать, как А.Я. Аврех, что русский деспотизм эволюционировал со временем в абсолютизм? Или как С.М. Троицкий, что абсолютизм в России постепенно развился в деспотизм? Возможно ли теперь говорить всерьез о «восточной деспотии» Елизаветы Английской на том лишь основании, что «камеры Тауэра не уступали по крепости казематам Шлиссельбурга»? Несуразность таких утверждений должна теперь быть очевидна и для школьника.
Понятно уже, в частности, что, хотя «гидравлика» и играла существенную роль в формировании деспотической государственности в Египте, в Месопотамии или в Китае, возникнуть могла эта государственность и из многих других источников, главными из которых были военный по преимуществу характер «мир-империй» и — что не менее важно — вытекавшее из него отсутствие латентных ограничений власти. Оказалось, что государственность, которая жила исключительно войной и грабежом, была не в силах вырваться из ловушки политической стагнации, нестабильного лидерства и «рутинного террора», которые, собственно, и являлись душою деспотизма.
Короче, дефиниционному хаосу, сделавшему возможным все эти и тысячи других ляпов в повседневной практике экспертов, едва берутся они за обсуждение вопросов теории, мы можем уже, надеюсь, положить конец. А ведь он, этот хаос, и не давал нам возможности положить предел мифотворческому потоку, затопившему реальные очертания нашего предмета. Ничего, собственно, другого и не надеялся я получить от всего этого трудоемкого сопоставления, кроме того, чтоб расчистить теоретическую площадку для серьезного разговора о природе и происхождении российской государственности. По крайней мере, есть у нас теперь, надеюсь, достаточно строгая база для сравнения ее с другими созвездиями политической вселенной.
Замечу, однако, с самого начала, что под российской государственностью будем мы иметь здесь в виду лишь ту ее форму, что приняла она на самом большом отрезке своего исторического путешествия — с момента, когда в ходе самодержавной революции Грозного она, собственно, и была изобретена. Я имею в виду самодержавную государственность, которая при всех головокружительных институциональных метаморфозах просуществовала все-таки в России с 1560-х до самых 1990-х.
Мы будем говорить здесь исключительно о ней главным образом потому, что досамодержавную и докрепостниче- скую, другими словами европейскую, форму российской государственности мы достаточно подробно рассмотрели в первой части этой книги. Если у читателя остались еще какие-нибудь сомнения в том, что европейская, абсолютистская эра действительно в русской истории существовала, единственное, что я могу ему теперь посоветовать, это просто сопоставить ее описание с тем набором латентных ограничений власти, с которым мы только что познакомились. Напомню лишь, что ни открытая борьба нестя- жительства против иосифлянства, ни секуляризационный штурм Ивана III, ни его крестьянская «конституция» (Юрьев день), ни земское самоуправление, проданное крестьянству в России точно так же, как продавались судебные должности во Франции, ни Боярская дума как учреждение «не только государево, но [по словам Ключевского] и государственное», ни тем более статья 98 Судебника 1550 г. — ничего этого ни при каком политическом строе, кроме абсолютизма, существовать, как теперь очевидно, просто не могло.
Нет сомнения, что окинуть одним взглядом несколько столетий самодержавной государственности со всеми ее реформами и контрреформами — задача не из легких. В принципе, однако, она не сложнее обобщения основных черт эры «мир-империй», длившейся тысячелетиями. Тем более что имеем мы теперь своего рода лекало, с которым можем сверяться. Вот и посмотрим, как выглядит самодержавная государственность в сравнении с обоими полюсами биполярной модели.
ПЕРВЫЕ СТРАННОСТИ
Пункт 1. Мы видели, что при деспотизме государство попросту присваивало себе весь национальный продукт страны. При абсолютизме, благодаря экономическим ограничениям власти, приходилось ему обходиться лишь частью этого продукта. Как же вело себя в этом отношении самодержавное государство?
Оно действительно вмешивалось в хозяйственный процесс, а временами и впрямь присваивало весь национальный продукт страны. Но в отличие от «мир-империй» лишь временами. Если в эпохи Ивана Грозного или Петра, ленинского военного коммунизма или сталинского Госплана присвоение это было максимально, порою тотально, то во времена первых Романовых, допустим, или послепетровских императриц, нэпа или Горбачева оно (насколько позволял исторический контекст) минимизировалось. Во всяком случае, теряло свой тотальный характер.