Более того, Крижанич был первым, кто сделал следующий шаг в развитии науки об абсолютизме. Он дифференцировал привилегии. В то время как их отсутствие, писал он, неизбежно ведет к «людодерству» (как в Турции), «неумеренность привилегий» ведет к анархии (как в Польше). «Европейские короли поступают лучше, ибо наряду с другими достоинствами смотрят и на родовитость» и в то же время не дают родовитым сесть себе на шею34. Поэтому, с точки зрения Крижанича, лишь «умеренные привилегии» могут служить гарантией от нестабильности лидерства и «глуподерзия» янычар, которые он считал главной характеристикой «людодерства».
ФИНАНСОВЫЙ ХАОС
Мне очень не хотелось бы, чтоб читатель заключил из всего этого, что пишу я что-то вроде апологии абсолютизма. Ничего подобного. Абсолютизм был далеко не подарочек. Да, ему приходилось терпеть латентные ограничения власти, но, как и любой авторитаризм, контроля общества над государством он не допускал. И потому чаще всего был жестоким, нередко, как мы видели, тираническим режимом, стремившимся, насколько это было для него возможно, и наживаться за счет подданных, и попирать их гражданские права. Это не говоря уже, что бесконечные династические войны, некомпетентная бюрократия и пережитки средневековья в организации хозяйства, как правило, оборачивались при этом режиме перманентным финансовым хаосом.
Абсолютные монархии всегда были в долгу, как в шелку, и доходы их никогда не сходились с расходами. В сущности, именно финансовая безвыходность подтолкнула одного английского короля к созыву Долгого парламента и одного французского к созыву Генеральных Штатов, что стоило обоим головы. Конституционные учреждения Австрии тоже родились на свет по причине финансового краха, совпавшего с поражением в войне. Долг Австрии превышал ее годовой доход в три с половиной раза, а долг Франции в восемнадцать раз.
Деспотизм таких бед не ведал, в долгах не бывал. Деспоты, как мы знаем, не жили за счет кредита. Когда им не хватало денег, они грабили народ или повышали налоги — иногда настолько, что курочка, несущая для них золотые яйца, издыхала. Короче, если абсолютизм декларировал свою неограниченность, деспотизм ее практиковал. Но если первый лишь паразитировал на теле общества, то последний его парализовал, не давал ему встать на ноги.
КУЛЬТУРНЫЕ ОГРАНИЧЕНИЯ ВЛАСТИ
Но так это выглядит лишь в исторической ретроспективе. Для современников Людовик XI нисколько не был гуманнее шаха Аббаса и Генрих VIII был ничуть не менее жесток, чем султан Баязет. Каждого диктатора влечет к деспотизму, как магнитную стрелку к северу. Деспотизм — его идеал, его мечта, его венец. Другое дело, что для абсолютистских монархов мечта эта была недостижима, и сколько б ни примеряли они деспотический венец, удержать его на голове им никогда не удавалось.
Это обстоятельство заставляет нас предположить, что кроме описанных выше латентных ограничений власти — экономических, социальных и идеологических — существовал еще где-то в глубине европейского сознания и четвертый, самый трудноуловимый пласт ограничений — назовем их культурными. Я не уверен, что сумею описать их столь же рельефно, как остальные. Тем более что нет у меня здесь возможности сослаться на знаменитых предшественников. Рассмотрим поэтому самый близкий и понятный читателю пример.
Допустим, в какой-нибудь стране власти усматривали в длине платья или бород подданных политическую проблему — мятеж и государственную измену. Допустим, считали они своим долгом регулировать эти интимные подробности посредством административных указов и полицейских мер. Хотя, честно говоря, трудно себе представить, чтобы даже такой очевидный тиран, как Людовик XIV, претендовал на монополию в определении длины шлейфов дам или бород их кавалеров.
А вот в России, например, власти никогда не сомневались в своем праве диктовать подданным, сколькими перстами положено им креститься и какой длины бороды носить. Царь Алексей Михайлович жестоко ополчился на брадобритие, а Петр Алексеевич, наоборот, усматривал в ношении бороды оскорбление общественных приличий, если не бунт. Михаил Федорович строжайше запретил на Руси курение. А его внук продал маркизу Кармартену монопольную привилегию отравлять легкие россиян никотином. В 1692 г. издан был указ, запрещавший государственным служащим хорошо одеваться, ибо «знатно, что те, у которых такое платье есть, делают его не от правого своего пожитку, а кражею нашея великого государя казны».
Но дело ведь не только в поведении властей. Куда важнее другое: подданные признавали за ними право контролировать детали их частной жизни, соглашались, что не только их дом не был их крепостью, но и бороды их не считались их собственностью и вкусы их им не принадлежали. И не потому, что им было чуждо чувство собственного достоинства или что они не умели ответить на оскорбление.
Когда царский опричник Кирибеевич покусился на честь прекрасной Алены Дмитревны, он заплатил за это, как мы знаем от Лермонтова, жизнью — муж красавицы купец Степан Калашников убил его в честном поединке. И так же без сомнения отомстили бы за покушение на их семейную честь герои Вальтера Скотта в Шотландии или Александра Дюма во Франции. Так сделали бы в те далекие времена, наверное, все уважающие себя мужчины в любой европейской стране. Но в любой ли стране возможны были опричники? В какой еще европейской стране собрались бы тысячи Кирибеевичей «в берлоге, где царь устроил [по словам В.О. Ключевского] дикую пародию монастыря», обязавшись «страшными клятвами не знаться не только с друзьями и братьями, но и с родителями», и все это лишь затем, чтоб творить по приказу Грозного «людодерство», т. е. грабить и убивать свой народ без разбора, включая друзей, братьев, а порой и родителей? В любой ли стране довольно было одного царского слова, чтоб превратить ее молодежь «в штатных [по выражению того же Ключевского] разбойников»?35
Просто порог чувствительности, за которым включались защитные механизмы от произвола власти, оказался в российской культурной традиции ниже, чем в абсолютистских монархиях. Если что-то в ней и можно отнести за счет страшных последствий 250-летнего варварского ига, то, наверное, именно это. Как бы то ни было, культурные ограничения власти были в России существенно ослаблены.
ПРИКЛЮЧЕНИЯ ЯНКИ
Здесь подошли мы вплотную к феномену политической культуры. В контексте нашего разговора удобнее всего было бы определить ее (во всяком случае, в Европе) как совокупность латентных ограничений власти, отраженную в автоматизме повседневного поведения и унаследованную от предшествующих поколений в качестве культурной традиции.
С этой точки зрения «Янки при дворе короля Артура» — классическое исследование конфликта двух типов политической культуры, сошедшихся лицом к лицу волею литературного гения. Янки поражен, что попал «в страну, где право высказывать свой взгляд на управление государством принадлежало всего шести человекам из каждой тысячи. Если бы остальные 994 человека выразили свое недовольство образом правления и предложили изменить его, это шестерка содрогнулась бы, ужаснувшись таким отсутствием верности и чести, и признала бы всех недовольных черными изменниками. Иными словами, я был акционером компании, 994 участника которой вкладывают все деньги и делают всю работу, а остальные шестеро, избрав себя несменяемыми членами правления, получают все дивиденды. Мне казалось, что 994 оставшихся в дураках должны перетасовать карты и сдать их снова»36.
Биржевая терминология, примененная к анализу абсолютистской государственности, только кажется комичной. На самом деле она анатомирует авторитаризм с предельной точностью. У нашего янки не больше здравого смысла, чем у «994 оставшихся в дураках». Просто это иной здравый смысл, взращенный другой политической культурой. Той, что герой Марка Твена унаследовал от своих пуританских предков, записавших в конституции штата Коннектикут, что «вся политическая власть принадлежит народу, и народ имеет неоспоримое и неотъемлемое право во всякое время изменять форму правления, как найдет нужным»37.