В экономических терминах это означает простое воспроизводство национального продукта, проще говоря, отсутствие экономической модернизации (так подтверждается наблюдение Маркса).
Отсюда следует отсутствие модернизации политической. Возникает то, что можно было бы назвать простым политическим воспроизводством или, если угодно, перманентной политической стагнацией (так подтверждается наблюдение Монтескье).
Экономической и политической иммобильности деспотизма соответствует и его социальная структура. Общество сведено к двум полярным классам. «Государственный аппарат представляет собой управляющий класс в самом недвусмысленном значении этого термина; остальное население представляет второй класс — управляемых»24.
Масса «управляемых» однородна. Их равенство перед лицом деспота воспринимается как естественный порядок вещей (так подтверждается наблюдение Гегеля).
Оборотной стороной однородности «управляемых» является абсолютная атомизация и нестабильность класса «управляющих», полная хаотичность того, что социологи называют процессом вертикальной мобильности. Селекция руководящих кадров происходит вне связи с их корпоративной принадлежностью (деспотизм исключает какие бы то ни было корпорации), с привилегиями сословия (он исключает наследственные привилегии), с богатством или способностями. Так подтверждается наблюдение Крижанича.
С этим связано отсутствие при деспотизме понятия «политической смерти». Совершив служебную ошибку, любой член управляющего класса, независимо от его ранга, расплачивался за нее, как правило, не только потерей привилегий и нажитым богатством, но и головой. Ошибка равнялась смерти. Атомизированная, всю жизнь бродящая по минному полю капризов деспота нестабильная элита «мир-империй» не могла превратиться в наследственную аристократию (или, если она в конечном счете в этом преуспевала, «мир-империя», как, например, в случае Византии, разрушалась). Другими словами, независимость деспота от обоих классов «мир-империи» была абсолютной (так подтверждается наблюдение Аристотеля о деспотизме как вечной тирании).
Конечно, такая странная в глазах нашего современника политическая конструкция не протянула бы и месяца, когда б не воспринималась всеми ее участниками как естественное устройство общества, как явление природы (как, допустим, рождение и смерть). И как смерть внушала она страх. Причем страх универсальный, страх всех и каждого — от последнего крестьянина до самого деспота. Страх, по выражению Монтескье, как «принцип общества». «Умеренное правительство, — писал он, обобщая современный ему европейский политический опыт, — может сколько угодно и без опасности для себя ослаблять вожжи... Но если при деспотическом правлении государь хоть на минуту опускает руки, если он не может сразу же уничтожить людей, занимающих в государстве первые места, то все потеряно»25. Другими словами, конец страха означал конец деспота, порою конец династии.
9. Но парадоксальным образом не означал он конец системы тотальной власти. Ибо главной характеристикой деспотизма был не столько универсальный страх, сколько отсутствие политической оппозиции. Оно и объясняет его чудовищную стабильность. Не только сундуки своих подданных обкрадывала в «мир-империях» власть, но и их головы. Грабеж идейный оказывался оборотной стороной грабежа имущественного. Монтескье описывал это метафорой: «Все должно вертеться на двух-трех идеях, а новых отнюдь не нужно. Когда вы дрессируете животное, вы очень остерегаетесь менять его учителя и приемы обучения: вы ударяете по его мозгу двумя-тремя движениями, не больше»26.
В результате альтернативных моделей политической организации общества просто не существовало. Не только в реальности, но и в головах подданных «мир-империи». Вот что говорит по этому поводу Виттфогель: «В отличие от независимых писателей, которые при западном абсолютизме бросали вызов не только крайностям, но и самим основаниям деспотического порядка, критики гидравлического общества жаловались лишь на злоупотребления отдельных чиновников или на специфические акции правительства. Конечно, были мистики, учившие отречению от мира сего. Но критики правительства ставили себе в конечном счете целью лишь регенерацию тотальной власти, принципиальную желательность которой они не оспаривали. Они могли разгромить вооруженных защитников режима, даже свергнуть шатающееся правительство. Но в конце концов они неизменно возрождали агроменеджериальный деспотизм, некомпетентных представителей которого они устраняли. Герои знаменитого китайского бандитского романа «Чжу-ху-чуан» не могли придумать ничего лучшего, чем устроить на своем острове миниатюрную версию той же бюрократической иерархии, с которой они так яростно боролись»27.
10. По этой причине единственным механизмом исправления ошибок власти в «мир-империях» оказывалось убийство деспота. Отсюда еще один парадокс. Именно неограниченность персональной власти деспота делала его власть столь же абсолютно нестабильной, сколь абсолютно стабильным был деспотизм как политическая система.
Естественно, что в фокусе политической активности деспота оказывалась не столько безопасность империи, сколько его собственная. Это вынуждало его отдавать предпочтение людям, которые его охраняли, — назовите их хоть преторианцами, как в Риме, или янычарами, как в Стамбуле, — ив результате... становиться игрушкой в их руках. Вот наблюдение Крижанича: «У французов и испанцев бояре имеют пристойные, переходящие по роду привилегии. И поэтому там ни простой народ, ни воинство не чинят королям никакого бесчестья. А у турок, где никаких привилегий благородным людям, короли зависят от глуподерзия простых пеших стрельцов. Ибо что захотят янычары, то и должен делать король»28.
Вот почему начались и кончились «мир-империи» как система с нестабильным лидерством. Не случайно же, что за 1000 лет существования Византии 50 ее императоров было утоплено, ослеплено или задушено — в среднем один каждые двадцать лет.
Учитывая, что перманентная стагнация ставила систему тотальной власти в полную зависимость от стихийных бедствий и вражеских нашествий, а полное отсутствие ограничений власти создавало ситуацию непредсказуемости и хаоса, где каждый, начиная от самого деспота, постоянно балансировал между жизнью и смертью, можно сказать, что деспотизм напоминает скорее явление природы, нежели человеческое сообщество. И в этом смысле Аристотель опять прав, отказав ему в статусе политического феномена.
* * *
Таким представал перед читателем Виттфогеля коллективный портрет великих «мир-империй» — Египетской, Ассирийской, Персидской, Китайской, Монгольской, Византийской, Турецкой и многих-многих других. При всей суетливой пестроте дворцовых переворотов, преторианских заговоров и янычарских бунтов воспроизводили они себя на протяжении тысячелетий во всей своей политической безжизненности. Мир их был замкнут, лишен выбора, лишен вероятностности. И в этом смысле он был призраком. Он существовал вне истории. Разумеется, он, как и все на свете, двигался. Но ведь движутся и планеты — только орбиты их постоянны.
Действительно важно для Виттфогеля показать по сути лишь одно: этот мир был антицивилизацией. И потому неспособен был сам из себя произвести политическую цивилизацию с ее «осознанием свободы» и «внутренним достоинством человека». Для этого нужен был совершенно другой мир. На наше счастье, он существовал тоже.
ПАРАДОКС АБСОЛЮТИЗМА
Невозможно, однако, обнаружить его существование, руководясь, как делает подавляющее большинство экспертов, лишь соображениями формально-юридическими. Невозможно, ибо именно в юридическом смысле все древние и средневековые монархии похожи друг на друга, как близнецы. Все они абсолютны. Во всех источником суверенитета является персона властителя (императора, царя, короля или великого князя), которому Бог непосредственно делегировал функцию управления, полностью освободив его тем самым от контроля общества. Все эти государи одинаково провозглашали неограниченность своей власти. И все одинаково на нее претендовали.