С евразийцами, впрочем, все ясно. Просто в их научном арсенале отсутствует основная для Виттфогеля категория свободы. Та самая, что отличает современные представления об истории от средневековых. Без этой фундаментальной категории не существует ни различия между абсолютизмом и деспотизмом, ни понятия политического прогресса, ни вообще какого бы то ни было смысла в истории. Ибо от чего к чему в этом случае прогрессировало бы человечество? Гегель сформулировал эту категорию еще полтора столетия назад, положив начало современному представлению об истории. «Всемирная история есть прогресс в осознании свободы — прогресс, который мы должны познать в его необходимости»13.
Отказавшись от категории свободы, евразийство обрекло себя на средневековое представление об истории.
ОСОБЕННОСТИ «РУССКОГО ДЕСПОТИЗМА»
Но Виттфогель-то жил и дышал гегелевской формулой. Как же случилось, что он оказался, пусть и не подозревая об этом, в компании евразийцев? Ведь не мог же он не видеть очевидного. А именно что наряду с воспетой евразийцами «татарщиной» в самой институциональной динамике постмонгольской России было больше чем достаточно черт, роднивших ее как раз с абсолютными монархиями Европы.
Перед ним ведь была очень странная, поражавшая своей загадочной двойственностью политическая структура. Историк, столь истово преданный «многолинейности общественного развития», должен был, казалось, обрадоваться еще одной «линии» как интригующей задаче, если не как интеллектуальному вызову. Увы, то же противоречие, что преследовало Виттфогеля в сфере методологии, не оставляет его и в сфере «теоретической истории». Он опять пренебрегает логикой собственной концепции. Опять пытается насильно втиснуть неподдающуюся политическую структуру в заранее приготовленную для нее нишу. К чести его скажем, впрочем, что в 1963 году он, по крайней мере, заметил трудности, связанные с этой экстравагантной задачей.
Перечислим их в порядке, предложенном им самим. Прежде всего, монголы, которым положено было «заразить Россию китайским опытом», никогда ее, в отличие от Китая, не оккупировали, ею непосредственно не управляли, не жили на ее территории и не смешивались с местным населением. Это, естественно, делало сомнительной ту тотальность деспотического «заражения», которой требовала его гипотеза. Скажем заранее, что Виттфогель попытался обойти эту трудность при помощи странной метафоры «дистанционного контроля» (remote control).
Во-вторых, когда юное московское государство сбросило монгольское иго, начало оно строиться почему-то, как могли мы с читателем убедиться, по образцу европейскому, а вовсе не монгольскому. Почти целое столетие понадобилось, прежде чем стало оно приобретать черты, давшие Виттфогелю повод рассматривать его как деспотическое. Да и на протяжении многих поколений ига ничего подобного в России не наблюдалось. Эта парадоксальная прореха во времени (которую тот же Георгий Вернадский обозначил метафорой «эффект отложенного действия») тоже ведь требует объяснения. Если в первом случае имели мы дело с «дистанционным управлением» в измерении пространственном, то здесь сталкиваемся мы с ним уже во временном измерении.
Третья особенность «русского деспотизма» заключалась в том, что, испытав влияние «европейской коммерческой и индустриальной революции», повел он себя просто скандально. То есть совсем не так, как надлежало вести себя всякому порядочному деспотизму, пусть даже в полумаргинальном статусе. А именно вступил он на стезю не только промышленной и коммерческой, но и институциональной трансформации. Более того, сменил самую свою цивилизационную парадигму. Никакое другое деспотическое государство, будь оно «маргинальным», как Монгольская империя, или «полумаргинальным», как Оттоманская, ничего подобного по какой-то причине не предпринимало. Почему?
Четвертая, наконец, особенность состояла в том, что, в отличие от деспотизма любого статуса, русское государство не обладало абсолютным контролем ни над личностью, ни — что еще для Виттфогеля важнее — над собственностью своих подданных. Попытавшись обрести такой контроль во второй половине XVI века, в последующих столетиях оно его безнадежно теряет.
Я говорил лишь о тех трудностях в классификации России как деспотического государства, на которые обратил внимание сам Виттфогель. Посмотрим теперь, удастся ли ему их преодолеть.
ФЕЙЕРВЕРК МЕТАФОР
По поводу первой трудности сказать ему, как легко было предвидеть, нечего. Кроме того, что «дистанционный контроль монголов над Россией представляет серьезную проблему и требует дальнейших исследований»14. Что, впрочем, не помешало ему тут же и использовать этот проблематичный контроль как объяснение второй трудности, т. е. необычайной «медленности трансформации России в деспотическое государство». Вот как он это делает.
«Мы не знаем, ускорили или замедлили этот процесс центробежные политические порядки Киевской Руси... Нельзя сомневаться, однако, что монгольские завоеватели России ослабили те силы, которые до 1237 г. ограничивали власть князей, что они использовали восточные методы управления, чтобы держать эксплуатируемую ими Россию в прострации, и что они не хотели создавать в ней сильное — и способное бросить им политический вызов — агродеспотическое государство. Поэтому семена системы тотальной власти, которые они посеяли, могли прорасти, лишь когда кончился монгольский период... Можно сказать, что институциональная бомба замедленного действия взорвалась, когда рухнул монгольский контроль»15.
Что, собственно, должна означать эта новая метафора (ничуть не менее экстравагантная, чем аналогичная метафора Вернадского), читателю остается только гадать. Рецензенты спрашивали, но Виттфогель, сколько я знаю, никогда не объяснил. Еще непонятнее, почему растянулся этот «взрыв» на много поколений. Ясно одно: весь этот фейерверк метафор, вполне, может быть, уместных в поэме, выглядел бы подозрительно уже в научно-фантастическом романе. Как описание реального исторического процесса он звучит фантастически. Тем более что никаких подтверждающих его фактов просто не существует.
Не пытались, например, монголы ослабить «те силы, которые до 1237 г. ограничивали власть князей». Если главной из этих «сил» была наследственная собственность, вотчины тогдашней московской аристократии, то завоеватели не только их не ослабили, но, по крайней мере в случае с церковью, в огромной степени, как мы помним, усилили. Действительно серьезный вопрос, однако, в другом. Почему, вырвавшись из-под монгольского ига с нетронутой аристократической традицией (и собственностью), обратилась вдруг Москва к тому, что Виттфогель называет «методами тотальной власти», а проще говоря, беспощадной расправе со своей аристократией лишь три поколения спустя?
Даже верный оруженосец Виттфогеля Тибор Самуэли уверен, что «его объяснение только создает проблему». Создает потому, что «совершенно недостаточно одной силы примера, одной доступности средств, чтоб правительственная система, столь чуждая всей прежней политической традиции России, пустила вдруг в ней корни и расцвела. В конце концов, Венгрия и балканские страны оставались под турецким владычеством дольше во многих случах, чем Россия под монгольским игом, и ни одна из них не стала после освобождения восточным деспотизмом. Так дело не пойдет»16.
«МОНГОЛЬСКАЯ РОССИЯ»?
Еще более безнадежна третья трудность, которую отчаянно пытается преодолеть Виттфогель. Я говорю о странной способности «русского деспотизма» к институциональной трансформации. Тут Виттфогель предлагает нам объяснение лишь чисто географическое: Россия, мол, была ближе других агродеспотизмов к Европе. Но ведь Оттоманская империя была еще ближе. Так почему же она-то оказалась иммунной и к европейской промышленной революции и тем более к политической трансформации? Виттфогель, отдадим ему должное, сам видит здесь закавыку, но объяснение его выглядит в этом случае еще более экзотическим, чем в случае с «институциональной бомбой». Состоит оно в том, что по сравнению с Оттоманской Турцией «Россия была достаточно независима, чтобы встретить новый вызов»17.