К началу XX века версия о монгольском происхождении России стала в Европе расхожей монетой. Во всяком случае, знаменитый британский географ Халфорд Макин- дер, прозванный «отцом геополитики», повторил ее в 1904 году как нечто общепринятое: «Россия — заместительница монгольской империи. Ее давление на Скандинавию, на Польшу, на Турцию, на Индию и Китай лишь повторяет центробежные рейды степняков»29. И когда в 1914-м пробил час для германских социал-демократов решать, за войну они или против, именно на этот обронзо- вевший к тому времени Стереотип и сослались они в свое оправдание: Германия не может не подняться на защиту европейской цивилизации от угрожающих ей с Востока монгольских орд. И уже как о чем-то, не требующем доказательств, рассуждал, оправдывая нацистскую агрессию, о «русско-монгольской державе» Альфред Розенберг в злополучном «Мифе XX века».
Самое удручающее, однако, в том, что нисколько не чужды были этому оскорбительному марксистско-евра- зийско-нацистскому Стереотипу и отечественные мыслители и поэты. Крупнейшие наши историки, как Борис Чичерин или Георгий Плеханов, тоже ведь находили главную отличительную черту русской политической традиции в азиатском деспотизме. И разве не утверждал страстно Александр Блок, что «азиаты мы с раскосыми и жадными глазами»? И разве не объяснили нам все про эту, перекочевавшую вдруг на север чингисханскую империю родоначальники евразийства Николай Трубецкой и Петр Савицкий? И не поддакивал ли им всем уже в наши дни Лев Гумилев?
В такой, давно уже поросший тиной омут старого «канона» и бросили камень историки-шестидесятники. Так вот вам первый вопрос на засыпку, как говорили в мое время студенты: откуда в дебрях «азиатского деспотизма», в этом «христианизированном татарском царстве», как называл Московию Николай Бердяев, взялась вдруг глубокая европейская реформа?
Пусть говорили шестидесятники еще по необходимости эзоповским языком, пусть были непоследовательны и не уверены в себе (что естественно, когда ставишь под вопрос мнение общепринятое, да к тому же освященное классиками марксизма), пусть не сумели выйти на уровень философского обобщения своих собственных ошеломляющих открытий, не сокрушили старый «канон». Но бреши пробили они в нем действительно громадные. Достаточные, во всяком случае, для того, чтоб, освободившись от гипноза полуторастолетней догмы, подойти к ней с открытыми глазами.
ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНАЯ КОНТРРЕФОРМА
Другое дело, что их отважная инициатива не была подхвачена ни в советской историографии, ни в западной (где историки вообще узнали об их открытиях из ранней версии моей книги). Я не говорю уже о том, что Большой Стереотип отнюдь не собирается умирать. Уж очень много вложено в него за десятилетия научного, так сказать, капитала и несметно построено на нем ученых репутаций. Сопротивляется он поэтому отчаянно. В свое время я испытал силу этого сопротивления, когда посыпались буквально со всех концов света на мое «Происхождение самодержавия» суровые большей частью рецензии.
Но еще очевиднее сказалась мощь старого «канона» в сегодняшней ситуации в свободной России, где цензура уже не мешает, а открытия шестидесятников по-прежнему не осмыслены, где интеллектуальная реформа 60-х оказалась подавлена неоевразийской контрреформой и историческая мысль по-прежнему пережевывает зады старого «канона».
Вот один лишь пример. Уже в 2000 году вышла в серии «Жизнь замечательных людей» первая в России серьезная монографическая работа об Иване III. Автор, Николай Борисов, объясняет свой интерес к родоначальнику европейской России, ни на йоту не отклоняясь от Большого Стереотипа: «при диктатуре особое значение имеет личность диктатора... Именно с этой точки зрения и следует оценивать... «государя всея Руси» Ивана III»30. Хорош «диктатор», позволявший в отличие, допустим, от датского короля Христиана III или английского Генриха VIII проклинать себя с церковных амвонов и в конечном счете потерпевший жесточайшее поражение от собственной церкви! Но автор, рассуждая о «евразийской монархии», идет дальше. Он объявляет своего героя «родоначальником крепостного строя» и, словно бы этого мало, «царем-по- работителем»31. Как еще увидит читатель, даже самые заскорузлые западные приверженцы Большого Стереотипа такого себе не позволяли.
ПРОСТОЕ СРАВНЕНИЕ
Между тем эта приверженность Большому Стереотипу наиболее странно выглядит именно в России, чьи историки не могут ведь просто забыть о Пушкине, европейском поэте par excellence. И вообще обо всем предшествовавшем славянофильской моде последних трех четвертей XIX века европейском поколении России, к которому принадлежал Пушкин. О том самом, представлявшем, по словам Герцена, все, что было тогда «талантливого, образованного, знатного, благородного и блестящего в России»32.
Но решительно ведь невозможно представить себе, скажем, декабриста Никиту Муравьева декламирующим, подобно Достоевскому, на тему «единый народ-богоносец — русский народ»33. Или Михаила Лунина рассуждающим, как Бердяев, о «славянской расе во главе с Россией, [которая] призывается к определяющей роли в жизни человечества»34. Не было, больше того, не могло быть ничего подобного у пушкинского поколения. Там, где у славянофильствующих «империя», у декабристов была «федерация». Там, где у тех сверхдержавность, у них — нормальное европейское государство. Там, где у тех «мировое величие и призвание», у них — свобода. И уж во всяком случае, европеизм был для них естественным, как дыхание.
Достаточно ведь просто сравнить интеллектуальную элиту России поколения Пушкина с элитой поколения Достоевского, чтоб убедиться — даже общей почвы для спора быть у них не могло. Ну можете ли вы, право, представить себе обстоятельства, при которых нашли бы общий язык, скажем, Кондратий Рылеев, пошедший ради русской свободы на виселицу, и Константин Леонтьев, уверенный, что «русский народ специально не создан для свободы»?35 И как не задать, наблюдая этот потрясающий контраст, второй вопрос на засыпку: да откуда же, помилуйте, взялось в этой «монгольской империи» такое совершенно европейское поколение, как декабристы?
В ЧЕМ НЕ ПРАВ ПЕТР СТРУВЕ
Но если у старого «канона» нет ответа ни на вызов шестидесятников, ни на вопрос о происхождении одного из самых интеллектуально одаренных поколений России, то что из этого следует? Должен он по-прежнему оставаться для нас, как остается для неоевразийцев, Моисеевой скрижалью? Или все-таки согласимся с Федотовым, что он «давно уже звучит фальшью»? Тем более что на этом несообразности его не кончаются. С этого они начинаются. Вот, пожалуйста, еще одна.
Петр Бернгардович Струве писал в 1918-м в сборнике «Из глубины», что видит истоки российской трагедии в событиях 25 февраля 1730 года, когда Анна Иоанновна на глазах у потрясенного шляхетства разорвала «Кондиции» Верховного тайного совета (по сути, конституцию послепетровской России). Я подробно описал эти события в книге «Тень Грозного царя»36, и нет поэтому надобности подробно их здесь повторять. Скажу лишь, что Струве и прав и не прав.
Прав он в том, что между 19 января и 25 февраля 1730 года Москва действительно оказалась в преддверии политической революции. Послепетровское поколение России точно так же, как столетие спустя декабристы, повернулось против самодержавия. «Русские, — доносил из Москвы французский резидент Маньян, — опасаются самовластного правления, которое может повторяться до тех пор, пока русские государи будут столь неограниченны, и вследствие этого они хотят уничтожить самодержавие»37. Подтверждает это и испанский посол герцог де Ли- рия: русские намерены, пишет он, «считать царицу лицом, которому они отдают корону как бы на хранение, чтобы в продолжение ее жизни составить свой план управления на будущее... Твердо решившись на это, они имеют три идеи об управлении, в которых еще не согласились: первая — следовать примеру Англии, где король ничего не может делать без парламента, вторая — взять пример с управления Польши, имея выборного монарха, руки которого связаны республикой, и третья — учредить республику по всей форме, без монарха. Какой из этих трех идей они будут следовать, еще неизвестно»38.