Литмир - Электронная Библиотека

А дальше Авреха понесло: «Какие основные черты от­деляют абсолютистское государство от, скажем, фео­дального государства московских царей? Главное отли­чие состоит в том, что оно перестает быть деспотией, вер­нее только деспотией. Под последней мы разумеем форму неограниченной самодержавной власти, когда во­ля деспота является единственным законом, режим лич­ного произвола, не считающийся с законностью или зако­нами обычными или фиксированными. Абсолютизм со­знательно выступает против такого порядка вещей»29.

Уязвимость этой дефиниции бьет в глаза. Обозначив деспотизм как режим произвольной личной власти, мы тотчас же приходим к парадоксу. Досамодержавная Рос­сия с ее наследственной аристократией (которая реально, как мы помним, ограничивала эту самую произвольность), с ее земскими соборами, свободным крестьянством и рас­тущей предбуржуазией объявляется деспотизмом («не­способным к эволюции»). Способной к ней оказывается, по Авреху, как раз Россия самодержавная. Та самая, что, истребив независимую аристократию и предбуржуазию и закрепостив крестьянство, по всем этим причинам поли­тически стажировала до самого 1905 года. Согласитесь, что все тут поставлено с ног на голову.

Но при всем том были у попытки Авреха, по крайней ме­ре, три замечательные черты. Во-первых, она, пусть в кос­венной форме, но впервые вводила в советскую историо­графию категорию политического прогресса («способ­ности к эволюции»). Высказывания классиков допускали прогресс лишь как смену социально-экономических фор­маций. Буржуазная монархия могла сменять феодальную, но о том, что разные виды монархии внутри одной и той же формации могут обладать различным политическим потенциалом, классикам ничего известно не было.

Во-вторых, Аврех впервые попытался примирить в рус­ской истории оба полюса общепринятой тогда биполярной модели (по крайней мере, в хронологическом смысле). Са­модержавие было объявлено одновременно и деспотичес­ким (в период Московского царства), и абсолютистским (в эпоху Петербургской империи). Имея в виду, что патрио­тический постулат не допускал и намека на деспотизм в России, перед нами безусловная ересь. И в-третьих, на­конец, при всей бедности и противоречивости авреховской дефиниции замечательна в ней была сама попытка бунта против крепостной зависимости от высказываний класси­ков, попытка мыслить об истории и судьбе своей страны самостоятельно. Независимо то есть не только от класси­ков, но и от громовержцев из идеологического отдела ЦК.

Не забудем, впрочем, время, когда начинал он эту дис­куссию. Случайно ли совпало оно с Пражской весной? Ес­ли нужно доказательство, что прорыв цензурной плотины в одном конце тоталитарной империи тотчас эхом отзы­вался в другом, то вот оно перед нами. От этого перепутья могла дискуссия развиваться по двум направлениям. По­рыв к независимому мышлению мог привести к результа­там совершенно неожиданным. Но с другой стороны, эта преждевременная попытка своего рода восстания крепо­стных в советской историографии могла с еще большей вероятностью быть раздавлена карательной экспедицией. До августа 1968-го, когда советские танки положили ко­нец Пражской весне, казалось, что движется дискуссия в первом направлении. После августа она и впрямь начала напоминать карательную экспедицию.

ПОДО ЛЬДОМ «ИСТИННОЙ НАУКИ»

В статье, следовавшей непосредственно за публикаци­ей Авреха, М.П. Павлова-Сильванская нашла его точку зрения, что до начала XVIII века русское самодержавие было деспотизмом, «перспективной»30. Смущал ее лишь безнадежно «надстроечный» характер его определения. «У Авреха деспотизм представляет собой режим голого насилия, относительно социально-экономической базы которого мы ничего не знаем», тогда как «Г.В. Плеханов... поставивший знак равенства между царизмом и восточ­ным деспотизмом... опираясь частично на К. Маркса и Ф. Энгельса, аргументировал свою точку зрения осо­бенностями аграрного строя России»31. Соответственно, заключает автор, «неограниченная монархия в России складывается в виде азиатских форм правления — деспо­тии — централизованной неограниченной монархии, ко­торая формируется в борьбе с монгольской империей и ее наследниками на базе натурального хозяйства и общин­ной организации деревни, а затем укрепляется в процессе создания поместной системы, закрепощения крестьянст­ва и перехода к внешней экспансии. Таков, говорит Павло- ва-Сильванская, исходный пункт эволюции32.

С одной стороны, механическое соединение Авреха с Плехановым делало его тезис вроде бы более ортодок­сальным, подводя под него марксистский «базис». Но с дру­гой — оно неожиданно обнажило всю его искусственность. Ведь если деспотическая надстройка и впрямь опиралась «на особенности аграрной структуры России», то с какой, помилуйте, стати начала она вдруг в XVIII веке эволюциони­ровать — несмотря на то, что базис оставался неподвиж­ным? Причем у самого Авреха, как мы видели, весь смысл деспотической надстройки как раз в том и состоит, что она «к эволюции неспособна» (и тут он, кстати, мог бы опереть­ся на авторитет Маркса, который тоже ведь ставил знак ра­венства между деспотизмом и стагнацией)33. Так каким же, спрашивается, образом этот неспособный к эволюции дес­потизм ухитрился послужить «исходным пунктом эволю­ции»? Совсем уж чепуха какая-то получается.

Тем не менее смелая попытка мыслить независимо ока­залась заразительной. И уже следующий участник дискус­сии, А.Л. Шапиро, усомнился в самом существовании самодержавия до Ивана Грозного: «Боярская дума (XV и начала XVI века) делила функции управления и суда с князем, не только помогая ему, но и ограничивая (реаль­но, а не юридически) его власть»34. Так какое же это само­державие? Более того, масштабы этих ограничений в пер­вой половине XVI века не уменьшаются, но увеличиваются. Ибо «главная особенность политического строя России... в конце 1540-х — начале 1550-х заключалась в возникно­вении центральных и в общем распространении местных сословно-представительных учреждений... И именно в это время на Руси создаются Земские соборы... Форму поли­тического строя для этого времени правильнее характери­зовать как разделенную власть царя и боярской думы... В России была несамодержавная монархия с Боярской ду­мой и сословно-представительными учреждениями»35.

Далее Шапиро указывает на роль революции Грозного в ликвидации этой «несамодержавной монархии». Он подчеркивает функцию террора: «Из членов Думы, полу­чивших думские титулы... до 1563 г., к концу опричнины уцелели лишь отдельные лица. Они и новые члены Думы были настолько терроризированы, что не смели преко­словить проявлениям самовластия Ивана Грозного... ни Боярская дума, ни Земские соборы [больше] не оказы­вали влияния на опричную политику, которую приходится рассматривать как политику самодержавную»36.

Шапиро даже догадывается, что «опричнина была ско­рее государством над государством, чем государством в государстве». Он понимает, что после этого периода «су­дорожного самодержавия» наступило известное его раз­мягчение, которое, впрочем, сменилось новым ужесточени­ем37. В частности, «петровское царствование ознаменова­лось полной ликвидацией Боярской думы и Земских соборов и полной победой самодержавно-абсолютист­ского строя»38. Одним словом, динамика русской полити­ческой системы перестает вдруг под его пером выглядеть плоским однолинейным процессом эволюции, будь то от «варварства к цивилизации», как уверял нас когда-то С.М. Соловьев, или от «деспотизма к буржуазной монар­хии», как объясняет А.Я. Аврех. Оказывается, что на самом деле политический процесс в России пульсирует. Крепкие мышцы самодержавной власти то сжимаются, то расслаб­ляются, то снова напрягаются. Ритм сложный, особенный, отличный от европейских образцов абсолютизма.

Замечательное, согласитесь, наблюдение. Впервые ста­вило оно перед читателем действительно серьезные во­просы. Ибо если не было самодержавие ни деспотизмом (потому что так и не смогло выкорчевать аристократию), ни абсолютизмом (классические абсолютные монархии несовместимы ни с крепостничеством, ни с полным разру­шением сословных учреждений), то чем оно было? Ни од­на деталь этого загадочного поведения самодержавия не ускользнула, казалось, от проницательного взгляда Ша­пиро. И все-таки не складывались у него все эти детали в единую картину. По-прежнему, как мы видели, пишет он «самодержавно-абсолютистский» через дефис. Что же держит его на поводке, не позволяя выйти за пределы точ­ных, но мимолетных наблюдений?

47
{"b":"835152","o":1}