Еще во времена татарского набега на Москву при Василии тяжелая швейцарская пехота, возродившая македонскую фалангу, прогнала с европейских полей сражений закованную в железо рыцарскую конницу. Но и ей вскоре пришлось уступить место испанским и немецким ландскнехтам: ее сплошное глубокое построение оказалось слишком уязвимым для артиллерии и мушкетного огня. С этого момента прогресс военной техники, организации и тактики сводится к тому, что воюющая армия становится сложной системой. Сражения теперь ведут уже не полки, а роты и эскадроны, и требуется от них не только отвага и стойкость, но и профессионализм.
Что могла противопоставить этому московская армия, структура которой, как и во времена Димитрия Донского, по-прежнему сводилась к разделению на полки сторожевой и главный, правой и левой руки, да еще засадный? Она умела лишь атаковать всей массой и совершенно терялась, когда ее бешеный натиск не приводил к немедленному успеху. Даже с татарами, как показал опыт Казанской войны, нельзя уже было так воевать, с европейскими армиями и подавно. Исход Ливонской войны, таким образом, предрешен был задолго до ее начала.
И снова оказалось на перепутье Правительство компромисса.
Возьмем простой пример. 140 рублей, которые платил в казну до реформы тот же Двинский уезд, составляли «корм» одного наместника. На 1400 рублей, которые казна получала после устранения наместника, можно было содержать помещичью кавалерию всей Смоленской земли. На эти же деньги, однако, можно было содержать и полк стрелецкой пехоты. Нужно было выбирать.
Выбрав помещичью кавалерию, правительство, по сути, пожертвовало военной реформой. Такова была его четвертая ошибка.
КОНТРАТАКА
А за ней последовала и пятая, логически из нее вытекавшая. Уложение о военной службе 1556-го впервые в русской истории сделало государственную службу обязательной. Тем самым боярские наследственные вотчины фактически превращались в служебные. Едва ли кто-нибудь в правительстве мог предвидеть, к каким последствиям приведет эта акция. Между тем именно с этого момента московская элита и оказалась, как мы помним, уникальной в Европе.
После такой серии ошибок начинаем мы вдруг догадываться, что все это были не просто отдельные промахи и неудачи и не одним недостатком политической воли были они вызваны. Источник ошибок таился по-видимому, в самой идеологии правительства компромисса. В чем состоят общенациональные интересы, реформаторы понимали прекрасно. Но едва вступали реформаторы в противоречие с частными интересами могущественных фракций, представленных в армии, на Земском Соборе, при дворе и в самом правительстве, — они пасовали. И заканчивалось дело, как правило, бесцветными компромиссами. Но с каждым таким компромиссом все труднее становилось правительству исполнять роль генератора реформы. Иерархия готова была драться не только за церковные земли, но и за свои тарханы, помещики жаждали вовсе не модернизации армии, а новых земель и денег — и правительство уступало.
Надо полагать, оно никогда не забывало, в какой момент пришло к власти и какой получило мандат. Ему должно было казаться, что лучше уступить, чем разрушить ту атмосферу «примирения» и стабилизации, на которую опирается его власть. То было роковое заблуждение.
Покуда не наступило успокоение, компромисс действительно был императивом. Но время шло, и ход событий внятно подсказывал реформаторам, что политика стабилизации имеет свои границы. Ну можно ли было, право, представлять одновременно нестяжателей и иосифлян? Или крестьянскую предбуржуазию и помещиков? Сама жизнь на каждом шагу демонстрировала, что пора менять привычную модель политического поведения, выбирать между непримиримыми интересами. Правительство этих подсказок не расслышало. И тем самым открылось для контратаки.
Замечало ли оно, что компромиссы создают всего лишь иллюзию стабильности? Что позиции контрреформаторов крепнут и — главное — идеологическое их влияние растет не по дням, а по часам? Этого мы не знаем. Но заметить это, бесспорно, можно было. Реформаторы, однако, были деловыми людьми, прагматиками, как сказали бы сейчас, менеджерами, идеи интересовали их мало. Будь это по-иному, разве отдали бы они нестяжателей на растерзание иерархии? Разве не забили бы тревогу?
Увы, как всегда в России, контрреформаторы оказались более проницательны. И били они, конечно, в самое уязвимое место противника, по его идеологической глухоте. Митрополит Макарий, глава иерархии, сумел стать наперсником, духовным наставником юного государя. Весь набор представлений, выработанный предшествующим поколением иосифлянских идеологов, пошел наконец-то в ход.
Заботами иерархии широко распространились в тогдашнем московском самиздате и памфлеты Ивана Пере- светова, которые тоже убеждали царя, что ведет он себя не по-царски. Отчего пала Византия? — спрашивал Пере- светов. Из-за ересей, как объясняют летописи? Ничего подобного. Пала она из-за того, что слишком доверился император своим «советникам». А вот победитель Византии, турецкий Махмет-салтан, знал, как поступать с этими «советниками», оттого и победил. Обнаружив, что администрация не работает, не стал упомянутый Махмет заменять наместников земским самоуправлением, как сделали мягкотелые «советники» русского царя. Напротив, он, к восхищению Пересветова, даже и судить негодных помощников не стал, «только велел их живыми одрати да рек так: есть ли оне обрастут телом опять, ино им вина отдастся. И кожи их велел проделати и велел бумаги набити и в су- дебнях велел железным гвоздием прибити и написати велел на кожах их — без таковыя грозы правды в царстве не мочно ввести... Как конь под царем без узды, так царство без грозы»12.
Ну а кто же должен устроить эту благодатную грозу на Москве? Оказывается, янычарский корпус, скопированный с турецкого образца и до такой степени напоминавший позднейшую опричнину, что историки даже сомневались, когда были написаны памфлеты Пересветова: до нее или после. Так или иначе, московское образованное общество ими зачитывалось. «Турецкая правда», которую они пропагандировали, стала модной темой разговоров. Тем более что либеральная нестяжательская интеллигенция была к тому времени приведена, как мы помним, к молчанию. Лидеры ее томились в иосифлянских монастырях или в литовском изгнании. Так что и возразить толком на популярную проповедь «сильной руки» оказалось некому.
Еще важнее была содержавшаяся в тех же памфлетах соблазнительная подсказка для царя: «К той бы правде турецкой да вера християнская, ино бы с ними ангели же беседовали». Ведь то, что ни при какой погоде невозможно было для победоносного Махмет-салтана по причине безнадежного его басурманства — повенчать террор с православием, — вполне во власти московского владыки, мечтавшего, как и Махмет, о быстрых и славных победах.
Одного этого нового воинственного настроения в Кремле и в обществе достаточно, кажется, было, чтобы предвидеть направление контратаки. Ведь на самом деле ситуация контрреформаторов в тогдашней Москве была отчаянная. По мере того как в результате Великой Реформы крепла и богатела крестьянская пред буржуазия, она становилась практически хозяйкой положения на местах, в уездах. Экономический бум тоже работал на нее. Отмена тарханов тоже. По мере введения стрелецких полков теряли влияние помещики — ив армии, и в уездах. Сама жизнь работала против контрреформаторов. Все, чему они противились, пробивало себе дорогу. И отчаяние толкало их к отчаянным действиям, способным повернуть вспять неумолимое движение истории. На самом деле ничего, кроме государственного переворота в центре, в столице, кроме то есть самодержавной революции, спасти их уже не могло. А правительство словно и не догадывалось, что ему объявлена война. Не готовилось к ней. Лишь по-прежнему пыталось примирить теперь уже очевидно непримиримое.
Три вещи нужны были их врагам для успеха их контратаки. Первое — альтернатива антитатарской стратегии правительства. Второе — сильный лидер. И еще — повод поссорить царя с правительством.