Несомненно, что Иван III был первым русским государем, осознавшим роковую опасность этого наследия ига. Но ему тем не менее приходилось считаться с церковным землевладением как со священной «стариной». Мало того, он, как мы помним, не смел уронить авторитет церкви, чтоб не выпустить из рук самый мощный инструмент раскола Литвы — ее православно-католический антагонизм. Короче, не мог он, подобно Густаву Вазе или Генриху VIII, просто отнять у монастырей земли. Противоборство с церковью требовало глубокой, хитроумной и коварной стратегии. Причем в области, где он, прагматичнейший профессиональный политик, был менее всего искушен: следовало искать бреши в идеологической броне противника.
В ПОИСКАХ ПРОТЕСТАНТИЗМА
Правда, первая брешь всегда была налицо. Я имею в виду старый церковный спор о пределах вмешательства государства в церковные дела. Если в XIV веке митрополит Киприан, а в XV Фотий утверждали полную независимость церкви, то уже в начале того же XIV века Акиндин защищал право князя судить самого митрополита. На той же позиции стояли Кирилл Белозерский, митрополит Иона, Иосиф Волоцкий, старец Филофей и даже учителя раскола. И спор этот был вовсе не схоластический, а сугубо утилитарный. Ибо в храмине русской церкви рано завелся коварный внутренний червь. И справиться с ним мечом духовным, в открытой идейной схватке, церковь, занятая в основном делами земными, светскими, чтоб не сказать частно-хозяйственными, не умела. Требовался меч железный, великокняжеский.
Червем этим была ересь. Это на ее голову призывали церковные публицисты княжеские громы и молнии, расписываясь, конечно, тем самым в своей идейной слабости, но и давая государству легальный, самой церковью признанный повод для вмешательства в ее внутренние дела.
Менее дальновидный, чем Иван III, лидер заключил бы отсюда, что ересь и должна стать тем политическим скальпелем, которым можно взрезать земную плоть церкви. Многие при его дворе на это, похоже, и рассчитывали. Елена Стефановна, его сноха и мать венчанного на царство Димитрия, возглавляла влиятельный еретический кружок, прочно обосновавшийся в палатах великого князя. Позиции еретиков были сильны и в правительстве. В частности, еретиком был один из самых близких Ивану III людей, знаменитый дипломат дьяк Курицын16.
Но великий князь смотрел на вещи глубже. Он мог покровительствовать еретикам, но сам стать еретиком не мог: православие нужно было ему во всей чистоте и блеске своего авторитета. И поэтому нуждался он в чем-то совсем другом. В чем-то, что позволило бы ему лишить церковь ее земель в защиту истинного православия. Из чего следовало бы, что именно церковное землевладение и есть ересь.
Нам теперь ясно, что нуждался он в протестантизме. Но он ведь даже не подозревал о его существовании. Зато великий князь хорошо знал, какую предстояло ему выстроить стратегию. Ему необходимы были две борющиеся внутри церкви партии, которыми он мог бы манипулировать, как делал в Новгороде, в Казани и пытался делать в Литве. Одной из этих партий была существующая церковь. Но где было взять другую?
И великий макиавеллист предпринял нечто беспрецедентное в европейской истории. Перефразируя Вольтера, можно обозначить его решение так: если православного протестантизма не существует, его следует придумать.
Правда, существовала и независимо от его намерений скромная секта «заволжских старцев», убегавших в леса от соблазнов монастырского любостяжания и проповедовавших скитский подвиг: «умное делание». Старцы учили: «Кто молится только устами, а об уме небрежет, тот молится воздуху, Бог уму внимает». Иными словами, не постом, воздержанием и дисциплинарными мерами достигается подлинная близость к Богу, а тем, чтобы «умом блюсти сердце», чтобы позитивной работой разума контролировать грешные страсти и помыслы, идущие от мира и от плоти.
Мы не совершим ошибки, истолковав эту доктрину как русский вариант предпротестантизма, созвучный устремлениям предбуржуазии. Но доктрина эта находилась тогда в самой ранней и нежной стадии — росток, не успевший еще пустить корни в грубую церковную толщу. Он был слаб и беззащитен — подходи и дави. Скорее намек, чем свершение. И надобна была вся цепкость взгляда Ивана III, чтоб просто заметить кротких старцев. Да еще и вытащить их на политическую арену. И тем более — втянуть в орбиту яростных страстей человеческих, от которых они как раз и бежали. Чтоб, короче, превратить смиренное подвижничество в некое подобие политической партии, вошедшей в русскую историю под именем нестяжательства.
ЦЕРКОВНОЕ НЕСТРОЕНИЕ
В 1490-е русская церковь была в полном разброде, нимало не отличаясь этим, впрочем, от всех европейских церквей того времени. Ее потрясали ереси, а чтобы создать серьезное обновленческое движение, требовались кадры, которых не было, требовалось высокое сознание долга перед страной, чему обитатели тогдашних монастырей, прагматики и бизнесмены были глубоко чужды. Жадность съедала дисциплину, разврат — духовные цели. Церковь была успешным ростовщиком, предпринимателем и землевладельцем, но она перестала быть пастырем народным, интеллектуальным лидером нации. И ясно было это всем.
В известных царских вопросах Собору 1551 г. церковное нестроение описано так страстно и ярко, словно бы автором их был самый знаменитый публицист нестяжательства, русский Лютер, князь-инок Вассиан Патрикеев. «В монастыри поступают не ради спасения своей души...
а чтоб всегда бражничать. Архимандриты и игумены докупаются своих мест, не знают ни службы Божией, ни братства... прикупают себе села, а иные угодья у меня выпрашивают. Где те прибыли и кто ими корыстуется?.. И такое бесчиние и совершенное нерадение о церкви Божией и о монастырском строении... На ком весь этот грех взыщется? И откуда мирским душам получать пользу и отвращение от всякого зла? Если в монастырях все делается не по Богу, то какого добра ждать от нас, мирской чади? И через кого просить нам милости у Бога?»17
Хорошо слышно, как сквозит в этом тексте не один лишь политический расчет, но сама растревоженная и ужаснувшаяся собственному падению религиозная совесть. «Что-то надо с церковью делать, иначе всем нам не будет прощения — ни на этом свете, ни тем более на том». Таков был общий идеологический тон жизни России в до- самодержавное столетие. Церковь нуждалась в образованных, интеллигентных и бескорыстных людях. Церковь нуждалась в духовном порыве и очищении. Даже если не существовало бы проблемы церковных земель, Реформация была для нее императивом.
Ничего специфически российского тут не было, то же самое переживали все поднимающиеся европейские страны. Сама история бросила вызов главному идеологическому институту общества, единственно возможному тогда генератору его идей. И ответ русской церкви на этот вызов тоже был, как мы сейчас увидим, типичен для всех поднимающихся европейских стран.
Негоже, однако, забывать, что первой в Европе, на поколение раньше других, поставила этот судьбоносный вопрос на повестку дня государственной политики именно Россия. И что, демонстрируя мощь своего европейского потенциала, первой же объявит она себя в 1610 г. конституционной монархией. Но об этом в другом месте. Сейчас лишь вздохнем: какая, право, жалость, что драгоценное это наследство словно бы бесследно потеряно, растворилось в чреве известного уже нам Мифа — как, между прочим, доказала и майская 2000 года конференция в Стокгольме, которую мы упоминали.
ИОСИФЛЯНСТВО
В чем состоял реформационный аргумент нестяжателей и их духовного лидера знаменитого русского монаха и писателя Нила Сорского, читателю уже, конечно, догадаться не трудно. Реформация нужна была им, чтобы освободить церковь для исполнения ее естественной функции. Впервые представился ей шанс стряхнуть греховный прах наследия ига, стать интеллектуальным и духовным штабом нации. Политическая необходимость, вдохновлявшая их державного покровителя, и уж тем более экономическая необходимость защитить интересы хрупкой русской пред- буржуазии их, конечно же, не заботили. Для ранних нестяжателей Реформация начиналась и кончалась реформой церкви. Разумеется, они вступались за еретиков, их возмущала эксплуатация крестьян на монастырских землях, они вообще защищали всех обиженных и гонимых и в этом смысле выступали, говоря современным языком, как своего рода средневековое движение в защиту прав человека. Но политической артикуляции идеи их, в особенности поначалу, лишены были полностью.