Казалось бы, из всего этого следует неопровержимо, что именно в 1565-м произошел какой-то эпохальный разрыв московской истории. Причем несопоставимо более значительный, нежели тот, что повторился в 1917-м. Между тем тысячи томов написаны о большевистской революции и о том, как именно отличалась дореволюционная Россия от постреволюционной. Никому и в голову не приходит в этом усомниться. И в то же время за одну уже мысль о совершенно аналогичном цивилизационном разрыве между Россией досамодержавной и постопричной многие мои коллеги на Западе готовы были меня с пуговицами съесть.
Но почему, собственно? Ведь даже из фактов, которые уже приведены, очевидно, что после 1565 года перед нами просто другая страна. И не в том лишь дело, что постопричная самодержавная Россия так же не похожа на до- опричную, как советская империя после 1917-го не похожа на царскую. Тот, старый разрыв куда глубже. Ведь Россия Ивана III была не только досамодержавной. Она была еще и доимперской. И докрепостнической. Она просто принадлежала к другому, если хотите, политическому классу. И уж такой-то глубины разрыв заслуживает, казалось бы, объяснения, по меньшей мере, столь же серьезного, как и его повторение в 1917-м.
Я понимаю, что моим оппонентам может не нравиться мое объяснение. Но ведь никакого другого они не предлагают. И потому, пусть уж не посетует читатель, нет у нас с ним иного выхода, кроме как сокрушать один за другим бастионы мифа, по мере того как будем мы о них спотыкаться. С тем и обращаемся мы сейчас к очередной его версии, согласно которой с IX по XVII век русское крестьянство прошло непрерывный — а как же иначе? — путь от свободного (в средневековом смысле) статуса к закрепощению и рабству.
ЗАГАДКА ЮРЬЕВА ДНЯ
В общем картина рисуется такая. Крестьянское самоуправление постепенно разрушалось по мере того, как помещики захватывали черные, т. е. формально государственные, а фактически крестьянские земли. И так же постепенно начиная с середины XV века ограничивалась свобода передвижения крестьян. И роковой рубеж перейден был как раз в царствование Ивана III (потому, собственно, и называет его Борисов «царем-поработителем»).
По традиции в Юрьев день крестьяне имели право покидать лендлорда. Судебник 1497 г. придал этому обычаю силу государственного закона. Толкуется это так, что именно Иван III, сведя свободу крестьянского передвижения к двум неделям, заложил основу крепостного права. Отсюда оставался лишь один шаг к полному «закреплению» крестьян — к введению Грозным «заповедных лет», запрещавших какое бы то ни было их передвижение. Так и превратилось крестьянство в безгласную, беспощадно эксплуатируемую массу, мертвую в законе. Улавливаете мифическую «непрерывность»?
А теперь посмотрим, как обстояло дело в действительности, отталкиваясь от одной из классических, по установившемуся мнению, работ — «Лорд и крестьянин в России» Джерома Блэма. «Уже в конце XV века, — категорически утверждает автор, — право крестьянского передвижения было урезано. Судебник 1497-го зафиксировал две недели на Юрьев день осенью (25 ноября) как единственное законное время, когда крестьянин мог покинуть лендлорда, а также тяжелый штраф, который он должен был уплатить, прежде чем уйти»27.
Для Блэма, конечно, не секрет, что Юрьев день придуман не Иваном III. Он был лишь «официальным признанием древнего права крестьянина на уход, защищавшим его против попыток сеньора отнять у него эту привилегию. Если лендлорд пытался удержать его против воли, крестьянин мог обратиться к властям и вынудить сеньора признать его свободу уйти»28. «В свете этих гарантий, — продолжает Блэм, — выглядит вполне правдоподобно, что крестьянин располагал полной свободой передвижения, если он исполнял резонные условия, установленные законом». Он даже соглашается с Б.Н. Чичериным, одним из первых историков русского крестьянства, писавшим в 1858 г., что «свобода передвижения была универсальным феноменом в старой России до конца XVI века»29.
Въедливый читатель заметит, наверное, что в одной и той же фразе Блэм почему-то трактует Юрьев день и как «право» крестьянина и как его «привилегию» (это, конечно, совсем разные вещи). И «тяжелый штраф» через две страницы превращается у него в «резонные условия, установленные законом». Но эти странные погрешности меркнут перед главным, концептуальным противоречием. Ибо, с одной стороны, признает он, что свобода передвижения была «полной», а с другой — утверждает, что она была «урезана». Пытаясь как-то свести концы с концами, Блэм говорит, что юрист Чичерин просто «путает законодательный указ с историческим фактом». Хоть закон и защищал свободу передвижения, «крестьянину становилось все труднее покинуть лендлорда, поскольку сеньор мог употребить различные уловки, как законные, так и незаконные, чтоб удержать его»30. Но концы тут же расходятся еще дальше, потому что Блэм, по сути, нечаянно опровергает классический тезис старого мифа. Получается ведь, что тоталитарное государство, несмотря на свое предполагаемое всемогущество, было бессильно заставить помещика уважать свой закон.
На самом деле запутался тут Блэм окончательно. Хотя бы потому, что не только юрист Чичерин, но и такие крупнейшие, если не самые крупные специалисты по истории русского крестьянства, как М.А. Дьяконов и Б.Д. Греков, были уверены: несмотря на все «уловки лендлордов», Юрьев день вполне реально работал еще много десятилетий после издания Судебника Ивана III. У Дьяконова нет ни малейшего сомнения, что до второй половины XVI века крестьяне свободно уходили от помещиков31. Греков, ссылаясь на документы Волоколамского монастыря, приводит конкретные цифры крестьянского выхода по годам32. А сверх того в нашем распоряжении есть ведь и свидетельство очевидца.
Опричник Генрих Штаден, бежавший за границу до введения «заповедных лет», категорически утверждает, что «все крестьяне страны имеют в Юрьев день свободный выход»33. Едва ли можно заподозрить лютого врага России Штадена в идеализации московских порядков. И тем более в недостатке информации: он сам был помещиком и испытал силу Юрьева дня на собственном опыте.
Принимая все это во внимание, получаем картину прямо противоположную той, которую предложил нам Блэм. Выходит, что судебник Ивана III не только не урезал свободу крестьянского передвижения, он ее законодательно защищал от тех самых «уловок», которыми пытались удержать крестьян помещики. Никто, с другой стороны, не оспаривает, что «заповедные годы» Грозного свободу эту уничтожили. Где же тут, спрашивается, непрерывность крестьянского закрепощения?
ЗЕМСКАЯ РЕФОРМА
Еще очевиднее станет для нас это драматическое различие между крестьянским законодательством деда и внука, едва обратимся мы к истории земского самоуправления. Ибо именно законодательство Ивана III подготовило проведенную несколько десятилетий спустя земскую реформу, которая передала власть в уездах в руки «лутчих людей», т. е. представителей зажиточного крестьянства и поднимающегося купечества. В частности, статья 38 его Судебника запрещает наместникам творить суд «без старосты и без лутчих людей»34. Конечно, это был всего лишь первый шаг к тем радикальным новшествам, которые предусматривает, например, найденная А.И. Копаневым Пи- нежская грамота от 25 февраля 1552 г. Здесь царь соглашается на полное устранение наместников от суда и администрации и предлагает избрать «из их же волостных крестьян выборных лутчих людей», «излюбленных голов», которым и надлежит «во всех делах земских управы чинить по нашему Судебнику»35.
Так далеко законодательство Ивана III еще не шло. Но именно оно тем не менее знаменовало новый взгляд законодателя на общество. Процессы дефеодализации вызывают у него явное сочувствие. Например, в статье 12 Судебника 1497 г. «дети боярские добрые» приравниваются в качестве свидетелей на суде к «добрым черным крестьянам-целовальникам», т. е. к обычным черносошным крестьянам и посадским людям, избиравшимся населением («целовавшим крест») для выполнения административных обязанностей36.