А московское правительство изощрялось тогда в подыскании оправдательных аргументов для королевских «зрадцев», оно их приветствовало и ласкало, королю не выдавало и никакой измены в побеге их не усматривало. Например, перебежал в Москву в 1504-м Остафей Дашко- вич со многими дворянами. Вильно потребовало их депортации, ссылаясь на договор, якобы обуславливавший «на обе стороны не приймати зрадцы, беглецов, лихих людей». Москва хитроумно и издевательски отвечала, что в тексте договора сказано буквально «татя, беглеца, холопа, робу, должника по исправе выдати», а разве великий пан — тать? Или холоп? Или лихой человек? Напротив, «Остафей же Дашкович у короля был метной человек и воевода бывал, а лихова имени про него не слыхали ни- какова... а к нам приехал служить добровольно, не учинив никакой шкоды»6.
Видите, как стояла тогда Москва за гражданские права? И как точно их понимала? Раз беглец не учинил никакой шкоды, т. е. сбежал не от уголовного преследования, он для нее политический эмигрант, а не изменник. Более того, принципиально и даже с большим либеральным пафосом настаивала она на праве личного политического выбора, используя самый сильный юридический аргумент в средневековых спорах: ссылку на «старину». Как писал в своем ответе королю Иван ill: «...и наперед того при нас и при наших предках и при его предках меж нас на обе стороны люди ездили без отказа»7.
На чем настаивает здесь великий князь? Не на том ли, что подданные короля (как и его собственные) не рабы, принадлежащие государству, а свободные люди? Разумеется, можно заподозрить его в лицемерии. Но и в этом случае «гарнизонная ментальность», преобладавшая, согласно мифу, в тогдашней Москве, просто неправдоподобна. Мыслимо ли, в самом деле, чтобы брежневское правительство, в сколь угодно демагогических целях, принялось вдруг защищать право граждан на свободный выезд из страны, да еще объявляя его отечественной традицией? И у политического лицемерия есть ведь свои пределы.
Я вовсе не хочу этим сказать, что тогдашняя Москва была более либеральна, нежели Вильно. Конечно же, оба правительства были в равной мере жестоки и авторитарны. Средневековье есть средневековье. Ничуть не больше озабочен был Иван III соблюдением гражданских прав, чем зять его великий князь литовский Александр или, допустим, их младший современник Христиан II, король датский. Неопровержимо, что Иван мог уморить в темнице родного брата или, поставленный перед выбором между любимой женой и любимым внуком, уже коронованным в 1498 г. на царство, не только отнять у него корону, но и отдать его на гибель. Единственное, в чем могли быть совершенно уверены перебегавшие к нему вельможи, это что, если не воспротивятся они его политическим планам, жизнь их и вотчины будут при нем сохранны. И конечно, в том, что ничего подобного совершенному тем же Христианом II, когда тот завоевал Швецию (я говорю о знаменитой «Стокгольмской кровавой бане», в которой была перебита вся местная знать), при Иване III произойти не может.
Так или иначе, речь у нас о другом: по какой-то причине московскому правительству выгодно было в европейское столетие России защищать право на эмиграцию, а литовскому — нет. И еще вопрос: почему, если уж чувствовали все эти люди себя так неуютно в Литве, не бежали они, скажем, в Чехию или Венгрию, где уж бесспорно никаких гарнизонных ужасов не наблюдалось? Могут сказать, что просто православные бежали из католической Литвы в правЬсяавную Москву. Но почему же тогда после 1560-х стрелка миграции повернулась вдруг на 180 градусов и те же православные сплошным потоком устремились из Москвы в католическую Литву?
Опять, как и в случае с международным престижем Москвы, который мы только что обсуждали, переменилось все, как по волшебству. Теперь уже Вильно видит в сбежавших не «зрадцев», а почтенных политэмигрантов, а Москва кипит злобой, объявляя беглецов изменниками. Теперь она провозглашает на весь мир, что «во всей вселенной кто беглеца приймает, тот с ним вместе неправ живет». А король, исполнившись вдруг либерализма и гуманности, снисходительно разъясняет Ивану Грозному: «таковых людей, которые отчизны оставивши, от зневоле- нья и кровопролитья горла свои уносят», пожалеть нужно, а не выдавать тирану. И вообще выдавать эмигрантов, «кого Бог от смерти внесет», недостойно, оказывается, христианского государя. Как резюмирует известный русский историк Михаил Дьяконов, «обстоятельства круто изменились: почти непрерывной вереницей отъездчики тянутся из Москвы в Литву. Соответственно видоизменились и взгляды московских и литовских правительственных сфер»8.
Опять в который уже раз возвращаемся мы все к тому же: что-то и впрямь непоправимое должно было случиться в Москве в 1560-е. Только на этот раз мы уже знаем, что это было. В Москве произошла самодержавная революция — и кончилось ее европейское столетие. В ней начало складываться государство, для которого даже эпитет «гарнизонное» звучал комплиментом. И «затворил» в нем царь своих подданных, как писал Андрей Курбский, «аки во адове твердыне».
Никогда больше московское правительство не выступит публично в защиту эмиграции, а люди побегут из Москвы неудержимо. И длиться это будет долго, столетиями.
Даже когда, полвека спустя после самодержавной революции, Борис Годунов отправит 18 молодых людей в Европу набираться там ума-разума, 17 из них станут невозвращенцами. У Григория Котошихина, эмигрировавшего в Швецию и оставившего нам первое систематическое описание московской жизни середины XVII века, читаем: «Для науки и обычая в иные государства детей своих не посылают, страшась того: узнав тамошних государств веры и обычаи и вольность благую, начали б свою веру отменять и приставать к другим и о возвращении к домам своим никакого бы попечения не имели и не мыслили... А который бы человек, князь или боярин, или кто-нибудь сам, или сына или брата своего послал в иные государства без ведомости, не бив челом государю, а такому бы человеку за такое дело поставлено было б в измену»9.
Это, впрочем, нам хорошо знакомо. Единственное, что узнали мы здесь впервые: было время, когда Россия тоже обладала магнитными свойствами, притягивавшими к ней людские и интеллектуальные ресурсы сопредельных держав.
Нет, не была она на заре своего государственного бытия ни гарнизонным государством, борющимся за национальное выживание, как думал Павлов-Сильванский, ни московским вариантом азиатского деспотизма, как считал Самуэли. А была тогда Москва державой здоровой, растущей, с надеждой смотрящей в будущее, и к тому же далеко не слабой. Не она зависела от своих восточных соседей, некогда грозных татар, а сама содержала на жалованье толпу татарских царевичей со всеми их «людишками» (да, татары тоже эмигрировали тогда в православную Москву, даром что мусульмане). И не Литва наступала на Москву, а Москва на Литву и — после ряда блестящих побед — отняла у нее 19 городов, в том числе Чернигов, Гомель, Брянск и Путивль.
Так где же литовский молот, где татарская наковальня? Кто угрожал национальному существованию тогдашней Москвы? Напротив, завершая свою Реконкисту, она сама угрожала национальному существованию соседей. Это они были исторически обречены: не прошло и столетия, как пали от московского меча и Казанская, и Астраханская орды. Да и крымскому бандиту за Перекопом, когда б не роковой «поворот на Германы», ни за что не удержаться было еще два столетия.
Не выдерживает, как видим, проверки и этот миф.
ВЕЛИКИЙ ЗОДЧИЙ
Впрочем, когда в марте 1462-го юный князь Иван III вступал на престол, Москва не только не была великой державой, какой он ее 43 года спустя оставил, — она и единым-то государством была разве что по имени. Еще формально считалась она данницей Орды. Еще опаснейшие в прошлом конкуренты — великие княжества Тверское, Рязанское, Ростовское и Ярославское — жили сами по себе, лавируя порой между Москвою и Литвой. Еще в вольных городах Новгороде, Пскове и Хлынове (Вятке) бушевали народные веча, и решения их нередко носили антимосковский характер. Еще северная колониальная империя Новгорода, простиравшаяся за Урал, Москве не подчинялась, отрезая ее как от Белого моря, так и от Балтики. Еще удельные братья великого князя способны были поднять на него меч. Еще жила память о том, как во время предыдущей гражданской войны был ослеплен и сослан своим племянником Димитрием Шемякой отец Ивана Василий, прозванный Темным.