Все это, короче говоря, выглядит скорее как попытка отделаться от вопроса, нежели как ответ на него. Отнесись мы к нему серьезно, то единственный «факт», который мы сможем констатировать, состоял в том, что изоляционистская антиевропейская тенденция в России 1490-х оказалась сильнее тенденции реформаторской, проевро- пейской. И в принципе, имея в виду, что церковь была тогда единственным интеллектуальным центром системы, а светская интеллигенция находилась в состоянии зачаточном, поражение Реформации нисколько не удивительно. Просто некому оказалось выработать конкурентоспособную ее идеологию. А поскольку в те досамодержав- ные времена принципиальные политические споры решались еще в России не террором, а именно идеологическими аргументами, то победа церковников была в том десятилетии, собственно, предрешена.
Сам по себе, вырванный из исторического контекста, «факт» этот, однако, ничего еще не говорит нам о том, почему всего лишь два поколения спустя, в поворотный момент русской истории, оказалась московская элита до такой степени проевропейской, что для «поворота на Германы» Ивану Грозному, науськиваемому церковниками, пришлось буквально истребить ее на корню. Это ведь тоже факт. И попробуйте объяснить его, не заметив еще одного факта, а именно стремительного возмужания светской интеллигенции на протяжении первой половины XVI века.
А едва заметим мы этот факт, как нам тотчас же станет ясно, что то единственное, чего недоставало Ивану III для завершения Реформации в 1490-х — ее мощное идеологическое обоснование, — было уже в Москве 1550-х создано. И, поняв это, мы ничуть не удивимся всепоглощающему страху церковников. Ибо, окажись в момент, когда они утратили идеологическую монополию, на московском престоле государь, подобный Ивану III, с драгоценными для них монастырскими землями пришлось бы им распрощаться неминуемо.
Именно для того, чтоб предупредить такое развитие событий, и нужно было им сохранить на престоле Ивана IV, легко внушаемого и готового, в отличие от его великого деда, поставить интересы своего патологического честолюбия выше интересов страны. Это и впрямь стало в 1550-е необходимостью — для церковников. Для возмужавшей к тому времени светской интеллигенции, однако, необходимостью было совсем другое — возрождение реформаторской традиции Ивана III. А для этого московской элите действительно нужен был другой царь. Столкнулись здесь, короче говоря, две исторические необходимости. Исход этой схватки как раз и зависел от того, оправится ли Иван IV от смертельно опасной болезни. На беду России, он оправился. Стране предстояла эпоха «неистового кровопийцы».
Видите, как далеко завело нас одно бесхитростное «если бы». И не такое уж оказалось оно детское. Навсегда осталась бы темной для нас без него основополагающая фаза вековой борьбы европейской и антиевропейской парадигм в русской истории. Не одно лишь прошлое между тем, но и будущее страны зависит от нашего представления об этой фазе. Вот и попробуйте не согласиться теперь с Эрвином Чаргоффом, что там, где торжествует экспертиза, исчезает мудрость.
Впрочем, задолго до него все это было известно моему замечательному соотечественнику Александру Герцену. Послушаем его.
«Нам известно, какое жалкое место занимают в истории гипотезы. Но мы не видим причины, оставаясь в пределах совершившихся фактов, отбрасывать без рассмотрения все, что кажется нам правдоподобным. Мы ни в коей мере не признаем фатализма, который усматривает в событиях безусловную их необходимость, — это абстрактная идея, туманная теория, внесенная спекулятивной философией в историю и естествознание. То, что произошло, имело, конечно, основание произойти, но это отнюдь не означает, что все другие комбинации были невозможны: они оказались такими лишь благодаря осуществлению наиболее вероятной из них — вот и все, что можно допустить. Ход истории далеко не так предопределен, как обычно думают»32.
Поэтому, если в следующий раз высокомерный эксперт станет при вас привычно декламировать, что история не знает сослагательного наклонения, спросите его: «А почему, собственно, нет?»
ПОПЫТКА ОПРАВДАНИЯ ЖАНРА
И все-таки жанр этой книги требует оправдания. Пока что я знаю лишь одно: она безусловно вызовет у экспертов удивление, чтоб не сказать отвращение. И не только из-за того, что переполнена этими самыми «если бы», которые, как мы только что слышали от Герцена, хотя и занимают в истории жалкое место, но обладают тем не менее свойством дерзко переворачивать все наши представления о ней с головы на ноги.
Я понимаю экспертов, я им даже сочувствую. Вот смотрите. Люди уютно устроились в гигантском интеллектуальном огороде, копают каждый свою грядку — кто XV век, кто XVI—XVII, а кто XX. Описывают себе факты, «как они были», никого за пределами своего участка не трогают и смирились уже с последним унижением своей профессии: «история учит только тому, что она ничему не учит». Пусть уподобились они жильцам современного многоквартирного дома, которым нечего сообщить друг другу — у каждого своя жизнь и свои заботы. Зато живется им, сколько это вообще в наше время возможно, спокойно и комфортно. И вдруг является автор, который, грубо нарушая правила игры, заявляет, что интересуют его не столько факты русской истории «как они были» — в XV ли веке или в XX, — сколько история эта КАК ЦЕЛОЕ, ее общий смысл, ее сквозное действие. Иными словами, как раз то, чему она УЧИТ.
Невозможно ведь удовлетворить такой интерес, не топча чужие грядки. Ибо как иначе соотнести поиск национальной — и цивилизационной, если хотите, — идентичности в постимперской, посткрепостнической и постсамодержавной России с аналогичным поиском в доимперской, докрепостнической и досамодержавной Москве? Согласитесь, что просто не могут эксперты не встретить в штыки такую беспардонную попытку вломиться в чужие квартиры. И каждый непременно найдет в ней тысячу микроскопических ошибок — с точки зрения его конкретной грядки.
Что ж, ошибки в таком предприятии неизбежны. Но их ведь, если касаются они отдельных деталей исторической картины, исправить нетрудно. Разве в них заключается главная сегодня опасность для науки о России? Она в том, что с разделом исторического поля на комфортабельные грядки история перестает работать. Другими словами, мы сами лишаем себя возможности учиться на ошибках своих предшественников.
Чтоб не быть голословным, сошлюсь в заключение на опыт одного из лучших американских экспертов по России XVI—XVII веков Роберта Крамми. Он исходит из того, что история российской элиты не похожа ни на какую другую, уникальна. С одной стороны, была эта элита вотчинной, аристократической «и жила совершенно так же, как европейские ее двойники, на доходы с земли, которой владела на правах собственности, и от власти над крестьянами, обрабатывавшими эту землю». С другой стороны, однако, «была она так же заперта в клетке обязательной службы абсолютному самодержцу, как элита Оттоманской империи. Вот эта комбинация собственности на землю, семейной солидарности и обязательной службы и делала московскую элиту уникальной»33.
В принципе у меня нет возражений. Я тоже исхожу из того, что политическая система, установившаяся в России после 1560-х и цивилизационной метаморфозы, навязан-
w w I i w v w У
нои ей Ивановой самодержавной революцией, была уникальна. Именно по этой причине и буду я называть ее Самодержавием (буквальный перевод с греческого «auto- cratia»), чтоб отличить как от европейского Абсолютизма (где, в частности, никогда не было обязательной службы), так и от оттоманского Деспотизма (где элита вообще была неспособна трансформироваться в наследственную аристократию).
Единственное, что поразило меня в исторической схеме Крамми, — хронология. Ведь на самом деле до середины XVI века никакой обязательной службы в России не было, и два столетия спустя она прекратила существовать. Употребляя критерии Крамми, получим, что русская политическая система была уникальна лишь на протяжении этих двух столетий. А до того? А после? Походила она тогда на своих «европейских двойников»? Или на элиту Оттоманской империи? В первом случае мы не можем избежать вопроса, почему вдруг оказалась она уникальной именно в XVI веке. Во втором — почему в отличие от Оттоманской элиты сумела-таки вырваться из клетки обязательной службы.