Так ведь и я о том же — о «смысле всего периода», который заведомо невозможно постичь, не выходя за его рамки, как невозможно судить о природе семени, не зная, что из него произросло. Согласиться со Щербатовым, или с Михайловским, или с Карамзиным, что смысл Иванова царствования навсегда останется «для ума загадкой», могут лишь эксперты, добровольно замкнувшие себя в XVI веке. Но ведь то, что сотворил над Россией Грозный, не умерло вместе с ним. Созданное им самодержавие отделило Россию от Европы на четыре столетия, став политической основой нашей трагедии. Не поняв этого, историки-эксперты прошли мимо ее завязки.
«ЭКСПЕРТИЗА БЕЗ МУДРОСТИ»
Так назвал свою статью в нью-йоркском журнале «Хар- перс» Эрвин Чаргофф из Колумбийского университета. Истосковавшись, очевидно, по временам, когда «кропотливая подборка источников сопровождала, но не подменяла проницательные исторические обобщения», пришел он к неожиданному и парадоксальному заключению, что «там, где торжествует экспертиза, исчезает мудрость»29. Я склонен с ним согласиться, хотя мой угол зрения несколько иной.
Эксперт, который видит назначение своей работы в простом описании фактов истории, «как они были», презрительно сбрасывая со счетов все ее несбывшиеся сюжеты, все богатство нереализованных в ней возможностей, вводит, мне кажется, читателей в заблуждение. Ибо историю невозможно написать раз и навсегда — канонизировать ее, как средневекового святого, или прикрепить к земле, как средневекового крестьянина. Так как она движется, и поэтому факт, который вчера мог казаться экспертам незначащим и не заслуживающим упоминания, может завтра оказаться решающим. И никому не дано знать это наперед.
Знаменитый американский поэт-квакер Джон Гринлиф Виттиер почти полтора столетия назад нечаянно сформулировал кредо такой «экспертизы без мудрости»: «Из всех печальных слов на нашем языке печальнейшие эти — а если бы!» Впоследствии отлились эти лирические строки во вполне прозаический канон современного эксперта, хотя и имеет он дело, в отличие от поэта, вовсе не с индивидуальной судьбой, но с судьбами народов: «История не знает сослагательного наклонения». Победителей, другими словами, не судят.
Но ведь таким образом мы вторично осуждаем побежденных — навсегда лишая их права на апелляцию. Более того, из участника историческою процесса превращается таким образом эксперт в обыкновенного клерка в суде истории, лишь бесстрастно регистрирующего приговор судьбы. И сама история превращается таким образом из живой школы человеческого опыта в компендиум различных сведений о том или о сем, годный разве что для тренировки памяти студентов.
Такова была суть вызова, который бросил я западным экспертам в «Происхождении самодержавия». Эксперты, однако, тоже за словом в карман не лезли. Они обвинили меня в откровенной пристрастности, в злоупотреблении гипотезами, и самое главное, в схематичности моих исторических построений, предназначенных вытащить подспудный смысл из «фактов, как они были», смысл, без которого, я уверен, факты эти по сути немы.
Все упреки верны. С другой стороны, однако, как не быть пристрастным, когда задача твоя состоит в выкорчевывании буквально сотен глубоко укоренившихся в историографии мифов о России, создатели и пропагандисты которых тоже ведь не беспристрастны. А что до схематичности, точно такие же обвинения могли быть предъявлены — и, как мы еще в заключении к этой книге увидим, предъявлялись — и самому блестящему из историков России, которых я знаю, В.О. Ключевскому. Вот как он от них защищался: «Историческая схема или формула, выражающая известный процесс, необходима, чтобы понять смысл этого процесса, найти его причины и указать его следствия. Факт, не приведенный в схему, есть смутное представление, из которого нельзя сделать научного употребления»30.
Другими словами, спорить можно, по мнению Ключевского, об обоснованности той или другой концептуальной схемы, но оспаривать схематичность исторических построений саму по себе бесмыссленно, ибо постижение истории предполагает схему. А она, в свою очередь, предполагает принятие — или отвержение — всех других возможных вариантов исторического развития. Серьезная схема, короче говоря, принципиально гипотетична. Если, конечно, она не предназначена для превращения в догму.
Вернемся на минуту к Карамзину — и мы это увидим. Карамзин отказался от суждения о Грозном. Царь Иван не вмещался в его схему обязательности — и благодетельности — самодержавия для России, и писатель, по сути, капитулировал перед сложностью темы. «Характер Иоанна, героя добродетели в юности и неистового кровопийцы в летах мужества и старости, — воскликнул он в сердцах, — есть для ума загадка»31. И ни в одной ученой голове не родился почему-то самый простой, по-детски бесхитростный, но, право же, такой естественный для любознательного ума вопрос: а что было бы с Россией, со всеми последующими ее поколениями, включая и наше, «если бы», допустим, загадочный Иоанн этот не перенес болезни, которая и в самом деле едва не свела его в могилу, и не успел превратиться из «героя добродетели» в «неистового кровопийцу»?
Мы знаем, почему ни один советский, например, эксперт не задал себе этот естественный вопрос: он не влезал в его догматическую схему. Ну как же, возникла в середине XVI века железная историческая необходимость в завоевании Прибалтики. И потому, умри даже в 1550-е Иоанн «героем добродетели», все равно нашелся бы какой- нибудь другой «неистовый кровопийца», который столь же решительно бросил бы Россию в эту «бездну истребления» (как вынужден был сквозь зубы назвать Ливонскую войну даже самый ярый из апологетов Грозного академик Виппер).
Я не говорю уже о том, что сильно отдает от такого ответа обыкновенным историческим фатализмом (таким же точно, обратите внимание, какой встречали мы у наших неоевразийцев). Возникла, видите ли, такая необходимость — и не нам, следовательно, судить Грозного за то, что он оказался прилежным ее исполнителем. Действительная проблема, однако, в том, что это вообще не ответ. Ибо никто еще не объяснил, откуда она, собственно, взялась, эта необходимость. И почему вдруг возникла она именно в середине XVI века. И по какой такой причине оказалась она более настоятельной, нежели очевидная для всякого непредубежденного наблюдателя необходимость защитить страну от непрекращающихся набегов крымского хищника и тем более от претензий султана рассматривать Россию как свою данницу.
Ведь даже стремлением пробиться к прибалтийским портам оправдать эту завоевательную авантюру невозможно. Хотя бы потому, что еще в 1558 году после первого же штурма Нарва сдалась русским войскам, и первоклассный порт на Балтике был таким образом России обеспечен. Так в чем же, скажите, состояла после этого необходимость воевать еще 23 года? Поскольку нет у экспертов ответов на все эти вопросы (и что еще хуже, они просто не приходили им в голову), то не разумно ли в этом случае действительно спросить себя, что было бы с Россией, не доживи «герой добродетели» до превращения в «неистового кровопийцу»? Еще более очевидно станет это, если мы примем во внимание те нереализованные исторические возможности, что были безжалостно перечеркнуты этим превращением.
Вернемся для этого на минуту в эпоху Ивана III. Описывая ее, эксперт заметит, что церковная Реформация победила в XVI веке во всех без исключения северо-европейских странах и лишь в соседней с ними России потерпела поражение. Почему именно Россия оказалась исключением из общего правила? Если эксперт даже и задаст себе такой вопрос, ответит он на него точно так же, как и на вопрос о причинах Ливонской войны, т. е. ссылкой на фатальную историческую необходимость. Либо, как сделал, допустим, в «Истории русской общественной мысли» Плеханов, сошлется на то, что в отличие от ее европейских соседей царствовал в тогдашней России восточный деспотизм.
Правда, вынося свой приговор, Плеханов не обратил внимания на очевидное в нем противоречие. Ибо восточный деспотизм означает тотальность государственной власти, в принципе не допускающей никаких конкурирующих институтов. А в России Ивана III такой конкурирующий институт как раз был. Более того, церковь оказалась тогда настолько могущественней государственной власти, что нанесла ей в 1490-е решающее поражение. Так при чем тут, скажите, восточный деспотизм?